Молодежь расположилась на корме, Крупский размашисто загребал, Любовь Яковлевна, свесив руку наружу, сидела на носу лодки.
— Как ваша дочь? — участливо спросила она у возрастного недотепы и тут же, неловко извернувшись, начала падать за борт.
Углядевший неладное Крупский успел схватить Любовь Яковлевну за ногу, бесфамильный студент на лету вцепился в другую. Отчаянно напрягшись, мужчины удерживали Стечкину, вершок за вершком оттягивали ее назад — со стороны моря им противодействовал кто-то могучий, не желавший расстаться с богатой добычей. Плоская золотушная девушка, вооружившись веслом, присоединилась к оборонявшимся и с остервенением била по кипевшей за бортом воде. Наконец ей удалось поддеть нападавшего снизу, мужчины охнули и что оставалось сил дернули Любовь Яковлевну на себя. Все попадали на днище лодки и тут же вскочилина ноги. Рядом с людьми, страшно оскалившись, билась о ребристые переборки огромная хищная корюшка. Еще не потерявшая сознания Стечкина видела, как бесфамильный студент бросился на рыбину с ножом. Тут же раздался выстрел — в морское исчадие стреляла плоская золотушная девушка. Брызнул фонтан крови, корюшка, однако же, продолжала сокрушать лодку, и тогда оба они — юноша и девушка — навалились на скользкое страшилище и, сжав ему жабры, медленно задушили. Здесь Любовь Яковлевна окончательно лишилась чувств.
…Был туман, белесый, клубящийся, и ничего более, если не вглядываться, а просто лежать, лежать на мягком, отдыхая телом и душою, если же немного напрячься — белое марево голубеет, размывается, сквозь него просматриваются силуэты, прослушиваются звуки, пронюхиваются запахи… густой и сладкий дух варенья из ревеня для страдающего запорами Игоря Игоревича, тончайший аромат георгинов, которые никак не пахнут для всех остальных людей, и только она одна различает ни с чем не сравнимый щемяще-ностальгический odeur ранней осени… прекрасное на редкость сочетается с отвратным — из кухни тянет подгоревшим салом, примешивается пороховая вонь выщелканных маленьким Яшей пистонов, сын навещает ее, не расставаясь со своими пистолетами… муж, бесцветный и худой, в заржавленных очках, вырастает у постели, рядом верная Дуняша и еще кто-то тучный, с пропахшими карболкой легкими шаловливыми пальцами, они щекотно пробегаются по ней… включается слух, короткий диалог слышит Стечкина, один вопрос, один ответ…
— Скажите, доктор, — с чахоточной нотой в голосе интересуется муж, — она будет жить?
Жирный смешок.
— Жить будет, — квохчет-заливается врач, — а вот рыбу есть — никогда!
14
И вот уже осень.
Настоящая, всамделишная, никакое не предчувствие ее, разлитое в воздухе и вобранное человечьими душами.
Явилась не запылилась, матушка! Крутобокая, налитая, лицо желтое, нос багряный, зубы золотые. Шагает по Расее, кропит дождичком. С хлебами обильными, вещами носильными, соплями противными! Осень-1880! Встречайте, господа!..
А Любовь Яковлевна у себя на Эртелевом, в кабинете-спальне. Бледновата, рука на перевязи, однако худшее позади, жизнь продолжается. Проша печку затопил. Тепло. Маленький Яша стреляет внизу из пистолетов. Бонна кричит, больно ей. Значит, попал. Растет мальчик.
За окнами синеет. Протопал в кованых сапожищах фонарщик, приставил лесенку, зажег фонари.
Мостовая блестит мокрая.
Народец со службы шлепает. Писцы арбуз астраханский умыкнули, впереди себя катят. Будочник им грозит, сейчас задаст канальям звону!
Чистая публика пошла. Коллежские асессоры в драповых пальто с плисовыми воротниками. Столоначальник на беговых проехал, цилиндр на нем новенький, необмятый.
Гусары на лошадях. Усачи, красавцы. Что с того?! Не интересны они вовсе Любови Яковлевне.
Мужик внизу страшный. Борода черная, спутанная, взгляд бешеный. Квас предлагает кухаркам из дубовой бочки. С весны торчит под окнами или с начала лета, не уходит. Патент имеет, видите ли…
А это кто же? Прямо в дом направляются. Никак гости?!
Звонят внизу.
Дуняша услышала, дверь распахнула, барыне докладывает:
— Тыр фур мыр, мыр фур тыр!
Никак не научится, вертихвостка, нормально слова выговаривать.
— Проси в диванную! — велит горничной барыня и, наскоро подрумянившись, направляется к пришедшим.
Любовь Яковлевна знает теперь, как зовут тех, кто спас ее в происшествии на море. Все же голова еще ватная, и не мешает повторить.
Значит, так.
Изломанный бесфамильный студент — Игнатий Иоахимович Гриневицкий.
Плоская золотушная девушка — Софья Львовна Перовская.
Любовь Яковлевна входит в продолговатую комнату, уставленную длинными кожаными диванами. Вернее, это один нескончаемый диван, опоясывающий все четыре стены и обрывающийся только на дверном проеме.
Хозяйка дома обнимается с золотушной Перовской, обменивается рукопожатиями с изломанным Гриневицким.
Она так благодарна своим спасителям, она никогда не забудет того, что они сделали, она рада, что они нашли время навестить ее.
Полно, полно, на их месте так поступил бы каждый, они очень рады, что она поправилась и отменно выглядит.
Сами они смотрятся неважно. Лица бледны, под глазами круги. У Софьи Львовны — синие, у Игнатия Иоахимовича — зеленые. Оба неспокойны, какое-то общее чувство снедает их — женским мудрым взглядом отмечает хозяйка дома, что это вовсе не любовь.
Гости принесли ананас.
Гриневицкий, вынув из-за пазухи нож, чистит плод и нарезает его кубиками. Стечкина распоряжается насчет шампанского. Шипучая живительная влага разливается в три широких приземистых бокала. Серебряными щипчиками Любовь Яковлевна погружает кубики в каждую из пенящихся капелек. Обряд завершен. Блюдо готово.
Ананас в шампанском — десерт, тосты здесь неуместны.
Кивнув друг другу, все поднимают бокалы за толстенькие хрустальные ножки. Дамы, не разжимая губ, цедят игристую влагу, незаметно выпускают газы носом, ложечками цепляют по кубику и медленно прожевывают каждый. Мужчина проглатывает жидкость залпом, вываливает в рот закуску и перемалывает все сразу.
— Действительно, как мило, что вы зашли! — еще раз произносит Любовь Яковлевна, приготовляясь к предстоящему неведомому разговору.
— Чудно, что вы поправились! — повторяет в ответ Перовская.
Ее волосы забраны в толстую косу, лицо у Софьи Львовны трогательно детское, щекастое, со следами перенесенной золотухи. На подростковом теле — деревенского покроя сорочка и американская парусиновая юбка с приделанными на заклепках огромными карманами. Внутренняя неуспокоенность диктует ей поминутно засовывать в них руки, что-то вынимать, сортировать, перекладывать.
— Поправились, голубушка. Выглядите превосходно! — в третий раз подчеркивает Перовская, доставая носовой платок и расческу.
Любовь Яковлевна благодарит Софью Львовну очередной улыбкой.
Гостья вынимает пудреницу, заворачивает ее с расческой в платок и прячет в задний карман. Гриневицкий участия в разговоре не принимает. Обтерев и уложив за пазухой нож, он, виляя, подкрадывается к окну. Перовская вытаскивает вделанную в гильзу зажигалку. Женщины закуривают и обмениваются струями дыма. Гриневицкий, завернувшись в портьеру, выглядывает на улицу.
— Лето закончилось, — красиво показывает рукой Любовь Яковлевна. — За окнами — сентябрь.
Гриневицкий молчит. Перовская, порывшись в кармане, достает сложенную вчетверо газету.
— Осень предрасполагает к решительным действиям! — неожиданно зазвеневшим голосом произносит она странное.
— К решительным действиям? — удивляется Стечкина. — Осень? Каким же?
Перовская единой затяжкой высасывает папиросу.
— К самым что ни на есть! — решительно заявляет она и вдруг падает со скользких подушек, перекатывается по полу, судорожно тянет что-то из кармана.
За дверью слышны выстрелы, топот, крики бонны.
В руках у Перовской револьвер, кажется, тот самый, что в лодке.
Гриневицкий, сложившись пополам, готов поджечь спичкою фитиль, торчащий из появившейся у него странной жестяной банки.