Я шагнул назад, меня разбирал смех.
— Да, я вас помню. Чем могу служить? Он показал свой значок.
— Можете пойти со мной. Вы арестованы по обвинению в заговоре, преступном намерении и подстрекательстве к жестокому обращению с животными, убийству животных и осквернению смертных останков животных.
Я непонимающе уставился на него.
— Собака была уже мертва, когда мы получили ее. Араманти поставил меня лицом к стене, обыскал и заковал в наручники. Снова разворачивая к себе, он заметил:
— По-моему, вы правы. Я вас знаю. Так как там насчет рекламы службы знакомств, которую вы собирались выпустить?
— Не прошла, — ответил я.
Когда он выводил меня к ждущему у подъезда велорикше, я разглядел на противоположной стороне улицы несколько знакомых лиц. Увидев, что я смотрю на них, они отвернулись, печально покачивая головами. Их было пятеро: Левин, Харрис, Финней, Спеннер и Хонникер из Расчетного отдела.
В тюрьме оказалось не так уж и плохо. Мне оставили ноутбук, так что я мог читать и писать. Моим соседом по камере стал растратчик, отданный на милость донельзя загруженного и страдающего от непризнанности общественного защитника. У нас с соседом было крайне мало общего.
Что же до остальной части населения тюрьмы, я сделался чем-то вроде знаменитости местного масштаба. Едва уяснив, что собака была уже мертва, когда ее отдали Дьяволам, все принялись осыпать меня вопросами о мире рекламы и о том, какие Дьяволы на самом деле. Пара-другая гангстеров заходила узнать, как бы им заключить контракт с рекламным агентством. Я самым учтивым образом посоветовал начинать с мелких местечковых агентств и постепенно продвигаться наверх.
Единственно, с кем возникли проблемы — это с двумя членами ФБПЖ, дожидающимися отправки в Буффало: они взорвали исследовательский центр, уже почти создавший искусственный аппендикс. При этом бомбисты поджарили нобелевского лауреата и двух его ближайших помощников. Однако власти привели в действие какие-то юридические механизмы и обоих негодяев довольно быстро убрали. Вся эта история заставила меня задуматься: почему же Линду Утконос-Хилл так и не посадили за взрыв в агентстве и дальнейшее подстрекательство к массовым беспорядкам? Я решил, что Пембрук-Холл положил дело под сукно в попытке умилостивить ФБПЖ. Если процессу и дадут ход — то, без сомнения, лишь после слушания моего дела.
Глобальная ирония заключалась в том, что я бы мог в любой момент выйти из тюрьмы. За меня назначили залог, пусть и высокий, но не совсем непосильный. Мне требовалось всего-навсего заложить дом, в который я не успел даже ногой ступить, — и меня бы ждала свобода. Но я категорически не хотел этого делать. Просто не мог. Я столько всего перенес, чтобы начертать на доме в Принстоне свое имя — и ни за что на свете не собирался снова оставаться на мели. Дому придется подождать меня.
Кроме того, оставаясь в тюрьме, я тоже в некотором роде делал заявление — и надеялся, что мои бывшие коллеги по Пембрук-Холлу услышат его.
И наконец, время в тюрьме заставило меня задуматься…
Но дни проходили не только за размышлениями. Пару раз в неделю я встречался с адвокатом и обсуждал процесс, который готовило против меня государство на пару с ФБПЖ. Мы прикидывали, какую помощь могут получить мои обвинители от Пембрук-Холла. Адвокат не проявляла особого энтузиазма касательно шансов на победу, но не была и совсем уж пессимисткой. По данным последних опросов, ФБПЖ имел отрицательный рейтинг сорок пять процентов, и никаких признаков, что он станет лучше, видно не было. Если бы я просидел в тюрьме достаточно долго, ФБПЖ бы, глядишь, взорвал еще один медицинский центр, после чего в мире не нашлось бы суда, который бы признал меня виновным. С другой стороны, если ФБПЖ удастся внушить двенадцати разгневанным присяжным, что именно я стою за тем, что получило название «Инцидент с собакой», тогда… Тут моя защитница обычно умолкала и отворачивалась к окну.
В остальное время я скачивал себе на ноутбук книги из удивительно богатой тюремной библиотеки и развлекался кое-какими собственными писаниями. Теперь я получил возможность смотреть телевизор, наблюдая при этом непосредственную реакцию рядового — ну, в определенном смысле, рядового — зрителя. Остальных заключенных ужасно забавляло, что я в восьмидесяти пяти процентах случаев могу определить, какое именно агентство выпустило ту или иную рекламу, еще до окончания ролика.
Помимо телевизора и волокиты, связанной с положением подследственного, я практически не общался с внешним миром. Часы у меня конфисковали, так что обычными каналами я не получал ни звонков, ни писем. За решетку ко мне дошло только два послания. Одно от Весельчака, который интересовался, как у меня дела и чего это я такого вытворил, что меня упрятали в тюрягу, а заодно сообщал, что он специально записывает выпуски «Бей-Жги-шоу», чтобы мы могли как-нибудь посмотреть их вместе. А второе от Рингволд — она спрашивала, можно ли меня навестить. Я так истосковался по новостям, что думал принять ее — лишь для того, чтобы обнаружить ее имя в списке супружеских посещений. Я решил больше с ней не связываться.
История с Рингволд только растравила обиду, мучавшую меня сильнее всего прочего — от коллег по Пембрук-Холлу я не получил ничего, вообще ничего. Как будто я сбежал и стал парией, как тогда смеялись надо мной братцы-Черчи. Интересно, хоть кто-нибудь вообще вспоминал или скучал обо мне? Заметили ли, что мой офис пустует, что табличка с моим именем снята? Может, бывшие друзья и думали обо мне, но боялись что-нибудь предпринять и не могли даже послать сообщения, опасаясь, что чужой феррет его перехватит?
Все это лишь добавляло пищи для размышлений.
Вот почему для меня оказалось таким сюрпризом, когда в День Благодарения сказали, что ко мне пришел посетитель. Я не знал, чего ждать. Только что я закончил разговор с рыдающей матушкой, которой сквозь зубы лгал, какие у меня отличные шансы. Было тяжело признаваться ей, что я за решеткой, но поневоле пришлось сделать это почти сразу — я боялся, что она услышит это в очередном монологе Гарольда Болла. И хотя бы однажды оказался в чем-то прав. Через три дня после моего ареста новость просочилась в прессу, и мистер Болл со своими писаками не преминули наброситься на меня.
Я спросил охранника, кто ко мне пришел. Он глянул на свой слейт.
— Пожилой джентльмен. Фамилия… Левин.
Я задрожал, глаза у меня наполнились слезами.
— Вам нехорошо?
— Передайте ему, — прохрипел я, — проваливать ко всем чертям.
Охранник кивнул.
— Он предполагал, что вы можете так сказать.
— Зачем вы мне об этом рассказываете?
— Он велел передать, что если вы не примете его, он обчистит кого-нибудь в подземке и попадется, чтобы вам уж точно пришлось с ним поговорить.
Я покачал головой.
— Флаг ему в руки.
Охранник вздохнул.
— Сегодня День Благодарения. Ну неужели вы не можете хоть на день отложить все разногласия в сторону и хотя бы поздороваться со стариком? Ведь именно он привел вас на этот свет, разве не так?
«Нет, не он», — чуть было не сказал я, однако вовремя спохватился. Левин и впрямь выказывал мне чисто отцовское доверие, а в схватке за «Их было десять» практически выполнил роль повитухи в нелегком рождении Дьяволов.
— Просто скажите: «Привет, папа». Вас не убудет, особливо в День…
— Да помолчите, пожалуйста, — сказал я охраннику. — А то меня так затошнит, что я даже индейку есть не смогу. Передайте мистеру Левину, что я его приму.
Меня отвели в залитую светом комнату с большим деревянным столом и такими же стульями. Посередине стола стояла кофеварка, а рядом чашки, сахар и синтетические сливки. За одним концом стола, улыбаясь и кивая, сидел Левин.
Я поглядел на охранника.
— Разве нас не полагается разделять стеклянной перегородкой или чем-то в этом роде?
Охранник пожал плечами и оставил нас одних.
— Я уладил это с мэром, — объяснил Левин, показывая на зеркало у себя за спиной. — Это одна из комнат для допросов. Они не слушают, но наблюдают — на случай, если ты вздумаешь оторвать мне голову. Хотя, думается, у тебя на то все права.