Хозяин становища отворил дверь, чтобы позвать слугу, и столкнулся с ним нос к носу. Тот зашептал, косясь на гостя:
- Сызнова пожаловал Кучкович со товарищи.
- Распорядись. Тотчас иду, - сказал Вятчанин. И обернулся к Роду, широко осклабившись: - Ты отдыхай пока. Пришлю ястьё. И сам вернусь. Нальём чуток за встречу и потрапезуем…
Род резко отогнал усталость, жажду, голод.
- Не улещай, Шишонка. Я все слышал. Веди меня к Якиму.
- Что ты, что ты! Не губи! - запричитал старик. - К нему никак нельзя. Он тут отай.
- Для всех отай, а для меня… - Род возложил ладонь на лысину Шишонки. - Веди-ка без промешки.
И тот повёл покорно по длинным переходам к самой дальней боковуше. Однако на пороге все же задержался:
- У-мо-ля-а-ю!..
Род отворил дверь.
Длиннющий стол в узкой палате. На ближнем к двери краю сидят двое лоб в лоб за игрой в тавлеи[491]. Один ещё голоус, а другой уже голоум: на челе - ни единого волоса. На дальнем краю стола русоголовый детина уронил лик в ладони. Должно быть, горе у него. Над ним сухонький большеглазый человек в круглой шапочке, свесив клинышек бороды, утешает медоточиво:
- Ну, Якимчик, ну… вскинь главу, взгляни соколом!
Уговариваемый поднял голову и как раз увидел вошедших. Да, это был Яким. Грудь Рода стеснилась, как под ударом. Ведь любимцу Андрееву ещё и сорока нет. А красивое лицо изборождено морщинами. Высокий атласный лоб превращён в гармонь. У погасших уст пепельная проседь бесом прячется в без толку ухоженную бороду. Прежде яблочные щеки нынче рдеют не румянцем, а - грешно сказать! - румянами. Сладкая, вельможная судьба, что ж ты сделала с Якимом?
При виде Рода Кучкович выскочил из-за стола, в два длинных шага очутился рядом, обхватил за шею, прильнул лицом, и плечи его мелко затряслись.
- Братец, я предчувствовал, я тебя ждал… Сестрица умирает!
- Ведаю, - обнял его названый брат. - Издалече видел смертный одр… на нём - великая княгиня…
- Как ты видел? - не понимал Яким. - Во сне?
Род не ответил. Пирники, возникая и исчезая, словно тени, уставляли стол. Игроки в тавлеи подняли глаза на двух обнявшихся, не понимая чувств Якима к незнакомцу. Утешитель в круглой шапочке приблизился с немым вопросом. Шишонка пригласил к столу, нижайше поклонился и был таков.
- Нужда поговорить с глазу на глаз, - попросил Род Якима.
Тот отёр парчовым рукавом очи и обернулся к своему обществу:
- Други! Мой брат вернулся. Именем Родислав, пореклом Пётр. На двадцать лет, почитай, волею злеца Андрея судьбина забросила его в дальние край. И вот он здесь! Прошу любить, жаловать…
Все стали подходить. Потянулись руки для приветствия.
- Ефрем Моизович, тиун великокняжеский, - знакомил Яким, указывая на утешителя в круглой шапочке. - Анбал Ясин, придворный ключник, - представил он бритоголового восточного человека, игравшего с голоусом в тавлеи. - Зятёк мой, твой тёзка Пётр, - указал он на голоуса и, пройдя во главу стола, усадил Рода рядом, - Отпразднуем возвращение брата!
Все уселись. Фиалы доброго вина содвинулись. Языки быстро развязались.
- Рады чествовать близкого Якимушке человека, - ласково улыбался Роду Ефрем Моизович. - В сей чёрный час соединило вас горе личное, а нас общее. Угасает госпожа наша ненаглядная, сестрица ваша страстотерпица.
- Слушай, как не угаснуть от такой жизни? Скоро все угаснем, - грубо влез в разговор Анбал. - Разве это жизнь, ты скажи! - обратился он к Роду. - Любимцы меняются, как застольные яства, порядки - как порты на заднице богача. Вчера - дружина, а нынче - двор! Раньше - гриди, теперь - придворные! Я - придворный ключник! Красиво, да? А поглубже вникни: гридь был товарищ князю, придворный - его холоп!
- Все мы холопи Андрея Гюргича, - поддакнул голоус Пётр. - Хочет - к сердцу прижмёт, хочет - к черту пошлёт.
Ефрем Моизович вскинул клинышек бороды:
- Умерьте пыл. Дозвольте бывальцу, братцу Якимушки, порассказать о дальних краях.
Поддавшись на уговоры, Род стал потонку поведывать внимающим вполуха пиршебникам о жизни за Боспором и Гелеспонтом: о Зевксипповых банях в Царьграде, кои отделаны мрамором, украшены статуями великих людей, пред чьими мёртвыми взорами мужи и жены совершают совместное омовение; о землях сельджуков, живущих на острове Елевферии, по-гречески - острове свободы, где свободою и не пахнет; о сарацинах, занявших аж у Геркулесовых столпов чужие берега, о мысленной красоте тканей, там продаваемых, то есть о такой красоте, кою лишь головой измыслишь, а руками не сотворишь…
- У нас тоже есть мысленная красота, - похвалился голоус Пётр. - Только не ткачи её сотворяют, а здатели. Во Владимире храм Богородицы - загляденье! А в Боголюбове, новом пригороде Владимира, что превзошёл и киевский Берестов, - такой дворец! Гости-агляне[492], отъезжая, долго оглядываются. А Золотые ворота в новой столице тоже не хуже киевских.
- В новой столице? - Род перепроверил, не ослышался ли. - Разве Киев не столица уже?
- Теперь мы - столица! - ткнул себя пальцем в грудь охмелевший Ефрем Моизович.
- Кто - мы? - вопросил Анбал. - Слушай, мы уже не мы! Борис Жидиславич, Михн, мальчишка Прокопий да ещё этот… Кузьмшце, киевский буйвол, - они теперь «мы»! Их любит батька Андрей. Их держит в сыновьях, а нас в пасынках.
- Старую собаку не батькой звать, - пробурчал под нос молодой, невоздержанный зять Кучковича.
- Не пей более, - внушал тем временем хозяину стола Род.
- Ну, други, поздний час, - тяжело поднялся Яким.
Он взял названого брата под локоть, вывел во двор и усадил в свою кареть. Час и в самом деле был поздний. Однако ночи иуня месяца столь белолики вздешних краях, что из пустого окна карети, если приотдёрнуть завесу, видны все перемены в возникающем на месте Красных сел городе.
- Гляди-ка! От Кучкова поля до Боровицкого холма сплошь застроено, - удивлялся Род. - Где просеки, коими я проезжал? Где сосны, ели?
- Просеки стали улицами, деревья обратились в венцы хором, - отвечал Яким. - А детинец узнай попробуй!
- Да, расщеперился! - отметил Род. - На стенах ещё смола не обсохла. А заборола - знай наших! Не уступят и киевским.
- Киев уже Владимиру уступил, скоро Москве уступит, - пророчески возгласил Яким, - Последний стоящий господин на киевском столе был наш же Гюргий-покойник.
- Остерегал я Гюргия избегать пиров, - вспомнил Род.
- Ты уже слышал, что пир стал причиною его смерти? - спросил Яким и продолжил: - У Петрилы Осьменника пировал. Ночью помер. Всего-то великокняжествовал два года, а боролся за это чуть ли не двадцать лет. Не окормил ли его Петрила?
- Не окормил, - уверенно сказал Род. - Я не видел на его смертном лике действия отравы.
- Где ж ты мог лицезреть его смертный лик? Во сне? - не сдержал насмешки Яким. - Во сне все шиворот-навыворот. А ненавидим был Гюргий в Киеве - это истинно. Всех суздальцев и любимого сына его Василька кыяне тотчас пограбили, многих поубивали, самого погребли не по-княжески - не в берестовской обители Спаса рядом с родителем Мономахом, а за городом. И заднепровский дворец его, именуемый Раем, превращён был кыянами в сущий ад. Впрочем, поделом. Берладник служил ему, как отцу родному… Вдруг окован, доставлен за приставами в Киев. За что? Просто-напросто Гюргий согласился выдать его Галицкому князю. Тот, вишь, испугался: не отымет ли изгой вотчину, коей лишил его преступный Владимирко.
- Почему преступный? - возразил Род. - Наши князья уже не считают отнятие дедовских столов у сородичей преступлением.
- Владимирко - клятвопреступник! - поднял палец Яким.
- А разве не привычны наши князья преступать крестоцелование? - вздохнул Род.
- Владимирко хулил крест при этом! - повысил голос Яким. - Когда киевский боярин напомнил о его крестоцеловании, галицкий самовластец заявил: «А крестик-то ма-а-аленький!» В тот же день упал в церкви на повечерии - и душа из тела!