Ворча под нос, старик Абай поднимается с колен и, постукивая палкой, удаляется по пахоте. А Сунер вытягивается на земле, не сдерживая улыбки. Как хорошо! И не верится, что под тобой не жесткая вибрирующая подножка, а неподвижная теплая земля, от которой, правда, отдает изнутри тягучим холодком. Не прогрелась еще вся до конца.
Воздух чист и прозрачен до голубизны. Где-то — не разобрать — стрекочет трактор, как кузнечик. Хорошо лежать, распластав руки и ноги. Хорошо. Сунер и не замечает, как задремывает, пригретый теплыми солнечными лучами.
На этот раз Тилгереш появляется на своей кляче ровно в полдень. И обед у нее стоящий: тут и — не по весенней поре — жирная конина, и ячменный суп — кёчё, и белый хлеб к чаю. Аппетит у всех зверский. Но пыль не дает покоя. Не успел вовремя прикрыть чашку, как кёчё тут же затягивается темно-грязной пленкой.
Тилгереш бегает радостная, воинственно размахивая поварешкой.
— Ну, кому еще? Кто хочет добавки? Кёчё вышел такой наваристый! Ешьте, не жалко! Уж я так погоняла своего негодника, чтобы только не остыло. Поглядите, мой Чабдар точно выкупался. Сунер, давай твою миску! В такой пыли да на такой работе — не проголодаться?
— Нет, нет, хватит! — защищается Сунер, однако Тилгереш успевает плеснуть ему еще добрую половину половника.
— Ешь, Сунер. Ешь. Не стесняйся, — посмеивается Бёксе. — Шибко ты у нас худой. Сил нет, какой худой! Мясцо бери пожирней и лопай. Вот, смотри, как я, — говорит он, ловко срезая ножичком сало с грудинки, потом с холки, перемешивает все это и отправляет в рот. От удовольствия он причмокивает и тянет губы трубочкой.
Другие едят молча, сосредоточенно. Некогда и словом перемолвиться. Слышно торопливое звяканье ложек о миски. Кто-то шмыгает, пыхтит, кто-то с хрустом разжевывает хрящик. Проголодались все здорово. И от съеденной пищи, как бы наливаясь, краснеют лица, лоснятся от пота. И чем разгоряченней они выглядят, тем заметнее снижается темп еды, гасятся звуки — медленнее, реже, глуше. Первым отваливается Кемирчек. Он шумно отдувается, словно после тяжелой загонки, смахивает пот с лица и жирные руки вытирает о голенища кирзовых сапог.
— Что-то нынче и кукушки не слышно. А, люди?
— Как не слышно? — удивляется старик Абай. — Где были твои уши?
— Где, где? На тракторе! И ночью, и днем…
Старый Абай раскуривает свою длинную трубку, неспешно разглаживает редкую бороденку.
— Тут ночью проснулся, как толкнул кто. Открыл глаза, а вот на том месте, где сидит Эпишке, чудится, кто-то стоит. Вроде бы человек. Сердце у меня так и подскочило. Спрашиваю: «Ты — кто?» Молчит. «Ты плоть или душа?» — опять говорю. Не отвечает. Присмотрелся получше: тьфу! — пусто, нет никого. Э-э, думаю, вот оно как! И черти-то нынче какие-то другие стали. Не то что в старину… Тогда это бесовское племя было смелее, нахальнее. Схватили бы они тебя под руки и с песнями, плясками, хороводами затащили бы бог знает куда. И всю ночь с тобой куролесили бы, ей-ей! И арака у них есть. Своя. Ну в точь, как у нас, только гнильцой отдает. Придешь в себя, когда петухи уже закричат. Со мной раза два такое случалось. Глаза раскроешь, и душа в пятки уйдет: оказывается, сидишь на самой макушке горы Куяган. Как туда попал? Ничего не помнишь. А в руках — лошадиный помет. Вместо пиалы, значит. Ох и похмелье от этой чертенячьей араки! Врагу не пожелаю…
Все смеются. А Эпишке, который управляется с целой берцовой костью, вгрызаясь в нее зубами, пытается что-то вставить, но рот у него забит, и выходит какое-то мычание: «М-м… Это… мм-м… Ну, это…» Наконец он проглатывает кусок, застрявший в горле, и, врываясь в разговор, частит, как из пулемета.
— А я вот что скажу! Читаешь там разные газеты-мазеты и узнаешь: в некоторых дальних землях люди за неделю с посевной справляются. За неделю! А мы и половину одного поля не засеяли. То трактор того, то сеялки… этого. Одни недостатки да недохватки. Э-эх! — темные кривоватые зубы Эпишке опять вонзаются в твердое — сплошь из сухожилий — мясо и тянут, но ничего не получается. У Эпишке даже лицо темнеет от негодования: он весь сжимается, точно примериваясь веред прыжком, сгибается и рвет ухваченный кусок. Мясо, как нарочно, легко отделяется от кости, и Эпишке с размаху угадывает затылком в колесо телеги.
— Ой-ой! Моя голова! Ой! — стонет Эпишке, яростно потирая затылок.
Бёксе и Иван от хохота валятся на землю. Остальные, держась за животы, стонут, всхлипывают. Старик Абай трясется от мелкого смешка и качает головой.
Неожиданно из тучи пыли на дороге выныривает машина. Это — «газик». Не доезжая доброй сотни метров до стоянки, он тормозит. Видно, люди в машине — с умом. Не хотят портить аппетит сеяльщикам, обдавать их пылью. Все сидящие видят: у кабины «газика» прикреплен развевающийся красный флаг.
— Э-э, — вскидывается Эпишке, забыв о своей боли. — Не к нам ли люди?
— Скажешь тоже! Наверное, к «сероворотым» едут. Они тут, за горой.
— Нет, нет, смотрите, сюда едут!
— Хорошо, если бы так…
Из кабины, вслед за парторгом колхоза, выбирается кто-то из членов правления. Парторг, обойдя «газик», отвязывает древко знамени, поворачивается в их сторону.
— О-о, баш бол! К нам, к нам!
— Вот это — да! Это — мы! — кричит Эпишке и хлопает в ладоши. — Выходит, баран и премия по двадцать пять рублей — нам в карман? Эге-ге!..
Ночь… Темень, хоть глаз коли! Сколько они едут и куда едут, Сунер не соображает. Тянет спать. Ну, сил никаких нет! Такое ощущение, что голова уже не держится, а сама падает от тяжести.
Иван лежит грудью на ящике с зерном и что-то поет: протяжное, русское, но в грохоте и лязге не разобрать ни слов, ни мотива. Иногда он кричит Сунеру!
— Эй, эй! Не спать! Не спать!
Бёксе, тяжело утопая в пахоте, вышагивает впереди трактора, показывая дорогу. Его собачонка плетется за сеялкой, тыкаясь носом в колесо и не замечая, что хозяин ее покинул.
В душе Сунера поднимается глухое раздражение. Он смотреть не может на этих людей. Ведь устали все до смерти, но так захвачены работой, что хотя бы на минуту остановиться никто не хочет! «И вправду, — думает Сунер, — что это за люди? Чего они, валясь с ног от усталости, зверея от напряжения, рвутся от одного клочка земли к другому, только, чтобы засеять — еще один, потом еще, еще и еще один?.. Почему эта тяжелая, доводящая до одури работа тянет их к себе, точно голодных овен зимой к желанному стогу? Из-за чего? Ради каких интересов?»
Приехав домой, Сунер целыми днями беззаботно валялся на постели. Читал, запоем читал. У него были любимые писатели — Джек Лондон и Жюль Верн. Их герои захватывали воображение. Сунер мог часами рассказывать о них своим друзьям, частенько собиравшимся у него. Но иногда читать надоедало. Поиграть, хотя бы в волейбол, — не с кем: часть сверстников трудилась со взрослыми на полях, другие корпели над учебниками дома, и Сунер был предоставлен самому себе. Тогда он садился на крыльцо и наблюдал за неспешной дневной жизнью, глядел на горы, на то, как плывут облака. Ах, какое чудесное было время! А теперь…
Сунер больно стукается боком о ящик. Открывает глаза. Все-таки задремал. Трактор и сеялки стоят. В чем дело?
Из темноты вынырнул Бёксе. Лицо у него черное, точно бок прокопченного казана. Бёксе тяжело дышит, лоб у него блестит, как от гуталина. От него пышет таким жаром, что Сунер чувствует это на расстоянии.
— Выдохся я, парень, — говорит Бёксе. Он сдергивает с головы шапку и заношенным ее верхом вытирает лицо. — Давай ты! Иди. Будешь показывать дорогу.
Сунер нехотя повинуется. Он слезает с подножки и идет к трактору. Трактор ровно и глуховато рычит на холостых оборотах. От его нутра тянет приятным теплом, и Сунеру хочется прижаться к нему и так постоять, хоть малость.
Но он минует трактор и становится на освещенный фарами след от колес, черно, рельефно отпечатанный на серой поверхности поля. И как только Сунер трогается по следу, сзади рявкает трактор. С лязгом, воем и грохотом он движется тоже. Темная, неслышная пелена пыли мгновенно окутывает Сунера с ног до головы. В этом сумраке уже не различить ни колеи, ни бугорков, ни ямок. Сунер нащупывает след ногами.