Наберет личный скот тело только по осени, когда хозяева привезут стога и начнут сеном кормить.
Зачем он, личный скот? Как это — зачем? Без своего скота — не жизнь. Без него и людей в селе не останется. В чабаны, скотники почему еще охотно идут? Потому что в отаре или стаде легче и свое содержать. А если рассуждать по-государственному, — большая помощь колхозу от «частников». В Корболу они ежегодно сдают пятьсот-шестьсот бычков да коров, без которых не поднять колхозу план по мясу, не видать премиальных. Зачем личный скот? Да затем хотя бы, что в сельском магазине, кроме крупы да сахара, нечего купить…
В маленьких деревнях лучше. Со средины зимы, на солнцепеках, что по соседству, рядом, уже открываются пастбища. Пускай туда своих коров, овец, коз. А в большом селе попробуй, скажем, овечек выпустить. Их тут же собаки порвут. Вот и держат личный скот в загонах с ноября до первой травы.
…Далеко позади осталось село. Пошли одна за другой чабанские стоянки. Вон стоянка Капшуна. За речкой — овцы Тонкура. Чуть дальше — отара Дьиламаш. У всех у них бывал Тукпаш, всех хорошо знает. У каждого свой характер, свой ум, свои привычки, но все, как один, честны, трудолюбивы. Несколько дней подряд буран был, а руководство колхоза знает, уверено: чабаны выход найдут.
Рядом совхоз был — богатый, прибыльный. Последние годы дела в нем пошли все хуже и хуже. В чем дело? Докопались до причины. Старые чабаны ушли на пенсию, а молодые не потянули, не смогли, опыта у них не хватило. Все, значит, зависит от человека.
«Чабаны… — шепчет Тукпаш. — Вот о ком писать. Но как? Помоги мне, Алтай мой, подскажи…»
* * *
…Взобрался Калап на самую макушку Кок-Кая — Голубой скалы, увидел овечку с двойняшками — обрадовался. Эту овечку обнаружил табунщик Карин Кырланбашев. «Пригнал бы сам, — сказал, — да кобылу не могу найти».
Она, видимо, объягнилась еще накануне, в полдень. Калап видел, как оттуда спускалось несколько овец, хотел подняться, глянуть, все ли сошли, да так и не успел. Спасибо, Каран заметил… Может, и еще где так же остались матки с приплодом. Пересчитывать отару стало теперь труднее. Последний раз он считал овец перед ненастьем — все были целы. А сейчас?
Калап посмотрел с высоты вниз, и ему показалось, что зеленые горы стали подниматься, потянулись к нему. Море, зеленое море под ногами! Он даже растерялся, оглушенный красотой родных просторов. Не заметил, как шапку снял. Земля, его земля! Колыбель Калапа… Нет, не колыбель. Когда-то мать носила его, Калапа, в чреве своем. Теперь весь Алтай носит его в своем чреве.
В небе раздался грохот. Сверкая в лучах заходящего солнца, прямо над Калапом стремительно пронеслись два реактивных истребителя. Они часто летали в этих местах. Иной раз закружат, завьются, словно ласточки, над далекими безлюдными вершинами, и, как сейчас, с высоты донесется гром взрывов. Если случалось Калапу очутиться в это время на какой-нибудь скале, он замирал и, не дыша, любовался отчаянной смелостью летчиков, сражающихся друг с другом не по-правдашнему, но вполне серьезно — с высотой и скоростью, восхищался их мастерством. Так обидно, так завидно ему бывало: почему на одном из этих истребителей не нашлось места для него, Калапа?!
Сегодня почему-то эта мысль не пришла ему в голову.
«Что со мной, — удивился Калап. — Я же всегда мечтал летать. Даже когда точно знал, что не бывать летчиком, все равно мечтал».
Кем он был, Калап? Самым младшим в семье, «золотым», которому братья-сестры на землю ступить не давали, мухе на его лицо садиться не позволяли. Все лучшее — ему… Вот и захотел летчиком стать, мечтал о полете. Ему и не снилось, что чабаном будет. Как старался, готовился!.. И завалил русский язык. Ну и что? Мечтать-то никто не запрещал.
Калап присел на камень — собраться с мыслями, понять, что же с ним происходит.
…Да, теперь век техники, век ракет, век атома. А у него! Ездит на том же древнем коне, пользуется той же древней сбруей — хомут, седло, уздечка… Те же древние сани да телега у него. И профессия из древнейших — чабан. Живет, как древний его предок, на стоянке, ухаживает за такими же овцами, каких предки пасли… Те же мясо, шерсть, овчина — пища да одежда. И такой же древний инвентарь в руках — камча, вилы, топор, коса да лопата… Вот тебе и век техники, век атома! Дошел ли этот век до него! Можно сказать и да, и нет. Техника работает на полях, запасает сено, доставляет к нему на стоянку. Но, если подумать, все это не для него — для овец. А может, и для него? Как знать… И сто, и тысячу лет точно так же пасли овец. А как их пасти по-другому?
Калап часто задумывался над этим. Как разбредутся овцы, — не захочешь, да задумаешься! Огородить бы всю лощину, к примеру, проволокой… Как ее огородишь? Где столько проволоки возьмешь? Все равно и вода нужна внутри такого загона, и кошара на случай непогоды. А выбьют овцы всю траву — что делать? Сматывать проволоку? Не-ет, не годится. Овцы — не маралы, не олени, которых можно в ограде содержать. Им простор нужен.
Другое как-то придумывал Калап. Вот убегают овцы, а он, не сходя с места, останавливает их. Как? Очень просто. Нужно такое ружье, чтобы из него выстрелить чем-то таким, что разорвется впереди отары и напугает овечек, и тогда они повернут назад. Но так должно разорваться, чтобы не убило, не ранило ни одной, чтобы даже искорки малой не было — иначе пожар. Что это за ружье должно быть, чем из него стрелять, что должно громыхнуть там, впереди, или разорваться, — до этого он так и не додумался.
…Овечка, как бы чувствуя свою вину, ушла вниз, увела своих ягнят. Калап осторожно спускался со скалы. Вот из-под его ног покатился камень, увлек за собой еще два-три. Набирая скорость, они неслись с горы прямо на могучую лиственницу. Калап сразу признал дерево. Оно было такое же высокое, как и много лет назад, только раздалось вширь, окрепло, загустело.
— Здравствуй, лиственница! — громко сказал Калап. — Как же я забыл про тебя? Ты не сердись. В другой раз приду, привяжу к твоим веткам ленточку…
…В школу он еще не ходил. Все надоедал матеря: «Когда я вырасту? Когда стану большим?» — «Когда да когда, — буркнула мать. — Вот поднимешься на вершину Кок-Кая, значит, уже большим стал». Как ему хотелось поскорее вырасти, стать взрослым, помогать родителям! Решил испытать себя. С немалым трудом взобрался все-таки на скалу! Как он был счастлив! Он теперь мужчина, батыр! Он все сможет! Постоял там, на макушке Кок-Кая, и впервые увидел, как велика земля, а гребни гор вовсе не такие острые, словно лезвие ножа, какими они видятся снизу.
Спеша поделиться своей победой, своими открытиями с матерью, он бросился бежать вниз. Не сделал, однако, и двух шагов, как споткнулся и кубарем покатился с горы. Помнит, что заорал благим матом; «Ма-аа-маа!» Весь побился о камни, штаны и рубашку изодрали колючки. Если бы не эта лиственница…
Калап, держась за ствол дерева, глянул вниз. Он и сейчас чуть было не крикнул, как тогда: «Ма-аа-маа!»
Мать в отец говорили, что первое слово, которое произнес Калап, было «кой» — овца:
— С овцой на языке родился! Не судьба ли этому разбойнику овец множить?
Так ли было, нет ли, чего удивительного? Почему бы ребенку, который ничего, кроме овец, вокруг себя не видит, не слышит, и не произнести это слово первым?
Мать и отец убеждены, что ему, Калапу, на роду было написано чабаном стать. Кто знает? Вот посмотришь на иных чабанов, пластаются чуть не до смерти, дрожат над овцами, а отара у них слабая, дохнут овцы без конца. Даже в хорошие годы не могут они выполнить план по ягнятам, по шерсти. Колхозное начальство старается, по возможности, избавляться от таких неудачников. А у других, хотя и не видно, чтобы они убивались на работе, овцы в любой год сытые да ухоженные, приплод — дай бог, шерсти — завались. Может, и в самом деле что-то такое есть? Ну, не судьба — призвание, что ли?
…Ягненок остался сиротой. Он всюду ходил за Калапом, как собачонка. За обжорство, за жадность и жирность прозвали его Тулкураном.