И ещё, никто лучше Чынар не разбирался и не помнил родословных сельчан. Она могла перечислять каждому из нас предков до седьмого колена и по отцу, и по матери. «А когда все же я родился — зимой или детом?» — спросит кто-нибудь, тогда ведь бывало, что в сельсовете записывали дату рождения, как говорится, с потолка, и оставалось только удивляться — старший брат по документам оказывался моложе младшего.
«Когда ты родился? Ты родился, сынок, раннею весною, в Пятнистом месяце, — скажет старушка, чуть подумав. — В то утро выпал снег не глубже воробьиного следа. На нашу коновязь садилась сорока. А днем к нам в гости приехала моя старшая сестра. От белоголового бычка, что мы резали на зиму, немного оставалось мяска, я гостью угощала… Сейчас тебе сорок четыре. И родился ты всего на семь дней позже Чайкаша из рода Кобяк…»
Старушка Чынар рассказывала нам о действительно живших алтайских героях, но всегда наделяла их необычными, сказочными свойствами. Вот как мне запомнилась ее легенда об Ескус-ууле:
«Степной волк Тукей напал на Алтай. Думал он, что скот пасется тут без хозяина, а народ живет без вождя. И воинов у Тукея было больше, чем деревьев в густом лесу. Но смело встретил его воин Алтая Ескус-уул, храбро с ним бился, не давал степному волку Тукею грабить Алтай.
Была у Ескус-уула сестра, невиданная красавица Алтын-ай, и ни у кого в трех мирах не было таких глаз, как у нее. Горели они как две яркие голубые звезды. Алтын-ай с вершины горы отчетливо видела далеко в долине тянувшийся по дну речки конский волос, видела она, как за двумя дальними перевалами сидит у костра на белой кошме степной волк Тукей, а слуги зажаривают для него свежую печень и почки четырехгодовалого валуха. Зоркие глаза сестры помогали брату устраивать удачные засады, заставать врага врасплох и всегда ускользать от погони. Однако глаза Алтын-ай таили и большую опасность — видно их было отовсюду даже среди бела дня. И красавица сестра всегда жила с закрытыми глазами, а когда надо было их открыть, прикрывала ладошками.
Про красавицу Алтын-ай прослышал враг Тукей. Много раз через посыльных передавал он Ескус-уулу, что желает с ним породниться, и на всех перевалах, и на тропах в узких ущельях оставлял письма об этом, И грозил Ескус-уулу, что, пока не получит в жены красавицу Алтын-ай, не уйдет с Алтая, будет грабить и убивать народ, вырезать стада до последней головы, жечь аилы и тайгу.
„Лучше погибну, чем отдам тебе сестру!“ — отвечал ему вони Ескус-уул.
Однажды он после удачного ночного набега проспал до полдня, а когда проснулся, увидел — сидит, возле него сестра и от скуки ловит оводов. Поймает, воткнет в овода сухую травинку, отпустит и следит, как он летает.
— Перестань, — сказал Ескус-уул, — узнать могут.
Алтый-ай в ответ только рассмеялась.
А в это время на высоком перевале стоял Тукей со своими воинами. Вокруг до края земли было тихо, безлюдно; спокойно. Но вдруг увидел Тукей на луке своего седла овода, проткнутого сухой травинкой.
— Э-э, да тут есть кто-то! — оживился степной волк.
— Может быть, и есть, но как поймать его в такой густой тайге? — осторожно заметил стремянной Хара-Бюре.
— Сейчас поймаю! — взъярился Тукей. — Несите мой лук.
Старый оруженосец Лапсан-Сурен исполнил приказание.
Лук у Тукея был необычный, выпускал он сразу сотню отравленных стрел, и всегда хотя бы одна стрела поражала что-нибудь живое.
И вот враг Тукей натянул свой лук до последнего седьмого крючка и нажал на спуск. В сто разных сторон со свистом улетели сто отравленных стрел!
Ескус-уул в это время лежал на спине, протирая сонные глаза, и смертельная отравленная стрела ударила его в живот.
— Говорил я тебе, сестра, — сказал он, вытащил стрелу, превозмогая боль, сошел по склону и увидел внизу на перевале Тукея с воинами.
Но не взять врага — весь он в толстых кольчугах.
Свистнул тогда Ескус-уул. Злобный недруг повернулся к нему, ворот его кольчуги на мгновение раскрылся, шея обнажилась на два пальца, и успел Ескус-уул пустить во врага крылатую свою стрелу — вонзилась она с хрустом в шею врага.
Ескус-уул из последних сил добрел до сестры, поднял ее на руки, сказал: „Лучше умрешь с братом, чем достанешься врагам“. И бросился с нею со скалы…
Тукей до заката кричал, мучился, проклинал себя, что пришел на Алтай, что сразу не ушел с Алтая. Для него отняли у пленниц двух младенцев, зарезали и приложили к его ране. Но и это не помогло. Истек степной волк кровью и к ночи умер… Стремянной Хара-Бюре отыскал тела брата и сестры, подивился их храбрости и решительности, и приглянулись ему косички Ескус-уула — сверкали они, точно песком золотым усыпанные. Хара-Бюре отрезал косички и сунул себе за пазуху…
Наконец полсотни воинов — всё, что осталось от войска Тукея, — добрались до белого шатра великого Богдо-Гегена. И Хара-Бюре, чтобы оправдаться и похвалиться, показал ему косы Ескус-уула.
— Так вот почему не удался ваш поход, — произнес Богдо-Геген. — Вы убили батыра, которому Вечное Небо предопределило стать повелителем земли. Теперь отрежем вам головы, чтобы никто не знал и не помнил такого позора…»
Вот какая она была — старушка Чынар, матушка нашей Кайчи.
А сколько она знала загадок! Как изводила нас загадками! И после мы вместе с нею так хохотали, что кора едва не слетала с аила…
* * *
В то лето, когда я был единственным слушателем у Кайчи, она мне сказала:
— Возле кузницы пилили дрова. Тетушка говорит — там березовый комель остался. Пойдем, своди меня туда.
И мы пошли. Я нес пилу, Кайчи держалась за мое плечо. Кузница стояла недалеко, за поскотиной. И мы сразу увидели крученый комель…
С ранней весны наши матери тут распиливали березовые бревна. Это моя мать возила их сюда всю зиму. Распиливали березы для газогенераторных тракторов. Казалось, люди не работают, а играют, как дети, — чурки отпиливают коротенькие, с вершок и раскалывают их на маленькие, игрушечные полешки. Но я-то знал, какая это трудная работа — мать всегда возвращалась от кузницы затемно и все держалась за спину, не в силах выпрямиться…
Мы с Кайчи распилили комель, взяли под мышки по чурке и пошли домой. Радовались — дров теперь хватит дня на три и достались они так легко!
У поскотины нас нагнал всадник. Был он чернолиц, густобров. На выгоревшей гимнастерке поблескивали медали.
— Кайчи, постой! — сказал он негромко и взмахнул рукой.
— A-а, это вы, дядя! — обрадовалась Кайчи. — Слышала, что вернулись вы живым-невредимым. Какая это радость для вашей семьи, для всех нас. Приходите в мой аил. К вам мне не добраться…
— Зайду… выберу время… потом… М-м-м, слушай, Кайчи, ты больше не собирай народ, не рассказывай свои сказки-прибаутки, — сказал мужчина бесцветным голосом. Глаза у него были усталые, запавшие и болезненно блестели. — Мальчишки к тебе бегают… Дрова таскают… Жалоба на тебя в сельсовете. А знаешь, время сейчас строгое. Не до твоих… он опустил голову, словно сделал что-то нехорошее, тронул поводья и, ни разу не оглянувшись, скрылся за высоким бурьяном.
Кайчи так ошеломили слова всадника, что она не нашла сил сказать что-то в свое оправдание. И на лице ее застыл страх. Уронила она березовую чурочку, но даже и не заметила этого.
И умолкла Кайчи.
* * *
Я подрос, уехал учиться в город. Бывая дома на каникулах, изредка заходил к Кайчи. Видно, находились дела, которые тогда казались мне важнее… Я слышал, что она рассказывает героические сказки свои теперь только близким людям, среди которых был Тийин.
Потом меня призвали в армию, прослужил три года, вернулся домой, а там — снова поступил учиться. К Кайчи заходил от случая к случаю.
Стоит только кашлянуть или задышать погромче, и она узнавала меня, радовалась, говорила:
— Ну, садись-садись, говори-рассказывай, какие новости в нашей стране, где все как в сказке: взглянешь на север — вечные снега сверкают, посмотришь на юг — вечно зеленеет листва, обернешься на восток — солнце утреннее восходит, посмотришь на запад — там уже ночь наступила… — Кайчи говорит и на ощупь ищет щепки у железной печурки. — Дружно ли, мирно ли живут люди? Всем ли хватает еды и крова?