Мужчина в спецовке сидел потупившись, сцепив руки между коленями. Правая нога его, вытянутая вперед, была искривлена, нос спортивной тапочки стоптан. Я подумал, это оттого, что при ходьбе он ставит ногу неправильно.
Перед Сайто сидел еще один подросток.
— Так ты хочешь вернуться домой? — спросил Сайто. Мальчик слегка кивнул. Из-за ширмы грязно-серого цвета была видна его спина и коротко стриженный затылок.
— Не будешь работать — заставят ходить в школу. Если уйдешь с такого хорошего места, мама будет огорчена. Надо терпеливо трудиться, не так ли?
Подросток что-то приглушенно ответил. Я не разобрал.
— Видишь ли, тебе ведь там не тошно, никто над тобой не издевается. Ты хочешь скорее стать самостоятельным работником. Надо терпеть и стараться. Ты мужчина, и, если не сумеешь с этим справиться, стыдно будет, верно? Понимаешь меня? — Сайто говорил, точно заглядывал мальчику в глаза. Интонации его были те же, что и тогда, когда он читал мораль мне.
Вскоре подросток ушел, веки его покраснели и припухли. Вызвали мужчину в спецовке. Мужчина шел, широко раскачиваясь, ступня правой ноги ребром прижималась к полу, а левая была словно закручена внутрь. Если бы не страдальческое выражение лица, это выглядело бы так, словно он развлекается, исполняя какой-то торжественный танец.
— В чем дело, опять уволили? — спросил Сайто, едва мужчина уселся на стул.
— Я сам. Такая работа не по мне.
— Почему? Разве… Я думал, это работа как раз для тебя.
— И все же… — Мужчина запнулся.
— Но ведь и в другом месте может не получиться!
— Нет, этого не будет, — взволнованно запротестовал посетитель.
— Вчера мне звонил управляющий. Говорит, три месяца ты работал старательно и вдруг — такое дело… Он говорит, что никак не поймет, в чем причина. Что же, и мне не скажешь?
Мужчина молчал.
— И здесь не можешь сказать?
Мужчина опустил голову и пожал плечами.
— Право, не знаю, как быть… Если ты даже мне, своему рекомендателю, не хочешь толком объяснить, не знаю, что и делать. Это нехорошо по отношению ко мне.
Мужчина упорно молчал. Сайто, побледнев, полез за сигаретой.
— Раз не говоришь честно, я тоже не стану тебе помогать. Ты же испортил дорогую вещь, ей цена несколько тысяч. Дело не в компенсации. Зачем ты это сделал? Причину ты не говоришь. И в прошлый раз было то же самое. И тогда ты не сказал — почему. Во всяком случае, такое уже не впервые, поэтому… — Сайто затянулся — сигарета была вставлена в курительную трубку — и, откинувшись на стуле, выпустил дым.
— Я не гожусь на эту работу. Пожалуйста, дайте мне другую, — упрямо повторил мужчина.
— Так не пойдет. Поменяешь место, а кто гарантирует, что опять не натворишь того же самого? В отличие от других, у тебя есть специальность, трудился бы добросовестно — мог бы хорошо зарабатывать, жить как следует. Я думал, почему бы мне не похлопотать и о твоей женитьбе. А теперь — какое уж сватовство…
Мужчина молчал.
— Я понимаю, ты очень страдаешь из-за ноги. Наверное, люди смеются над тобой. Но ведь в работе-то ты человек самостоятельный, не следует тебе раздумывать о своей неполноценности. Я вот печаткой, которую ты вырезал, пользуюсь ежедневно. Ну хотя бы только скажи, почему ты это сделал, а?
У мужчины побагровел затылок. Но он продолжал непреклонно молчать.
Уже минут тридцать, как я пришел, но все еще было неясно, когда же наступит моя очередь. Постепенно до меня стало доходить, что за работенка — служащий Бюро по трудоустройству. Не столько поиски работы для инвалидов, сколько советы по личным вопросам и разбор жалоб. Вот почему, видимо, Сайто медлил с подыскиванием места для меня. Он ведь наверняка думал, что если мне и повезет, то продержусь я недолго.
Выйдя из комнаты, я направился в уборную. Справив нужду, я глянул в зеркало, висевшее на стене над умывальником. В нем отразилось мое лицо — невзрачное, угрюмое, усталое. От правой скулы к подбородку тянулся темный шрам. Мое собственное, хорошо знакомое мне лицо в зеркале выглядело безобразным. Я подышал на стекло. Оно запотело, и лицо исчезло. Но вскоре зеркало вновь прояснилось, и в нем снова отразилась моя физиономия.
В памяти ожил тот день, когда я молотком разбил карманное зеркальце. Тогда я впервые осознал, кем являюсь, и понял, что обречен тащить на себе всю мерзость жизни. Это произошло весной того года, когда мне исполнилось четырнадцать. То было время мужания, когда дурные привычки, свойственные любому подростку, уступают место неясной тревожной тоске и интересу к противоположному полу.
Я купил четырехугольное зеркальце и тут же разбил его в погребе молотком. Молоток был старый, стертый, с металлической рукояткой. Это была стихийная расправа с зеркалом, которое показало мне мое безобразие. В осколках величиной с ноготь большого пальца упорно отражались мои глаза. Тогда на камне, который использовался как гнет для солений, я расколошматил осколки на мелкие кусочки. Я бил молотком до тех пор, пока металлическая оправа не утратила своей первоначальной формы. Если бы, совершая этот акт расправы, я был в состоянии что-нибудь сознавать, я бы понял, что мне доставило удовлетворение чувство саморазрушения, оно и было подоплекой этого разгрома. Бесчисленные зеркальные осколки впились в нежное юношеское сердце, где поселились и страх перед неизвестностью, и тоска, и тревога.
— Все разбито, разбито… — Это кричало мое сердце.
И вдруг в полумрак погреба проник луч закатного весеннего солнца, и глаза опалила яркая желтизна безмятежного цветка одуванчика. Эта картина запала в душу. Отчего так случилось? Какой смысл был заключен в этом одуванчике, отразившемся в разбитом юношеском сердце? Разрушенная материя, зеркало, творение рук человеческих и желтый цветок одуванчика, цветущий наперекор всему…
Всякий раз, как я вспоминаю этот день, в памяти рядом с ослепительно сверкающими осколками злосчастного зеркала всплывает беззвучно цветущий маленький цветок одуванчика.
Отражение в зеркале над умывальником было разительно непохоже на то, что я видел в ручном зеркальце, разбитом мной в юности. Сейчас передо мной стоял хмурый насупленный мужчина лет тридцати, неказистый, одетый в старомодный темно-синий пиджак, купленный у старьевщика. Кому охота брать на работу человека, при одном взгляде на лицо и фигуру которого в воздухе возникает ощущение, что бедна не только его одежда, нищ и сам он — душой и телом.
Если оглянуться назад, на прошлое, то становится ясно, что я ушел из клиники, просто чтобы сбежать, не имея ни планов, ни намерений. Это был единственно возможный способ протеста.
Родственники девушки, в дом которой я собирался войти, выставили меня за дверь, сказав: «Человек, у которого нет жизненной силы, не может иметь дела с женщиной». Это послужило толчком. Точно солью посыпали рану. Я дрожал от гнева и унижения. Но тогда я еще не понял, что я — человек, у которого нет жизненной силы. Я был уверен в себе — дайте мне подходящую работу, и я не уступлю другим.
Я ошибался. Вернее — заблуждался, человек не может верно оценить сам себя. Какая работа могла «подходить» мне, калеке без образования, не знающему никакого ремесла? Я тем не менее рассердился. Чтобы в конце концов смирить себя: «Ты не способен жить собственным трудом, это невозможно», — для такого потребовалось мужество. И то, что я сам признал это, было страшно. Мне незачем было дольше оставаться в клинике Хансена, если бы не моя неспособность вести самостоятельную жизнь. И не только мне — восемьдесят процентов пациентов уже были практически здоровы, и у них тоже не было никакого резона задерживаться. Однако для них не было пути назад, в общество, и они до самой смерти оставались в клинике. Уж это-то общество гарантировало больным проказой.
Среди моих близких друзей, к кому я мог обратиться за помощью, был человек по фамилии Сугата, с ним я сдружился в школьные годы. Мы вместе учились в лепрозории, расположенном на острове во Внутреннем Японском море, потом он окончил какой-то частный университет в Токио и теперь служил в торговой фирме в деловом квартале Маруноути. Он был холостяк, жил неподалеку от станции метро Синнакано. Среди тех моих знакомых, которые сумели вернуться в общество, пожалуй, только Сугата был тем человеком, к которому я мог без стеснения обратиться за помощью.