После обеда отец отправился узнать, что с ними, и мне ничего не оставалось, как терпеливо ждать его возвращения. Но когда он придет? Я буквально не находил себе места. Скорее всего, ничего хорошего ждать не приходится. Воображение рисовало мне трупы, которые я видел не раз, и я тотчас же представлял себе мать и сестру убитыми. Это было как дьявольское наваждение. Я не ждал больше другой, какой-то лучшей жизни.
Я поднялся на второй этаж. В заваленной вещами комнате по-прежнему стояли праздничные куклы, которые в тот день расставила мать. Алая ткань покрылась толстым слоем пыли, принесенной вчерашним ветром. Будто кто-то неведомый грубо ворвался в нежный, прекрасный мир, наследил и ушел.
Я сел, прислонившись к стене, прямо перед куклами и сразу почувствовал, как спине стало холодно. Но я не уходил, я смотрел на куклы, на белые руки трех придворных фрейлин, на их крохотные, изящно изогнутые пальчики, которые, казалось, вот-вот шевельнутся, и они живо напомнили мне руки матери и сестры.
Скрипнула лестница, и на пороге появился Лю Мёнчже.
— Не замерз? — спросил он, медленно прошел на веранду и сел там на плетеный стул.
— Эти куклы расставила Ёко-сан?
— Нет, мать, — ответил я. — Впрочем, они вместе их расставляли.
Мне стало невыразимо грустно. Только бы не погибли! Только бы вернулись! Комок подступил к горлу. Я едва сдерживал рыдания.
— На родине у меня остались мать и замужняя старшая сестра, — тихо произнес Лю Мёнчже. — Так хочется поскорее их повидать.
Я быстро вытер слезы, взглянул на Лю Мёнчже. Губы его были сурово сжаты.
Отец вернулся лишь на следующий день, под вечер, изнуренный, осунувшийся, в испачканной чем-то белым одежде. Казалось, он даже стал меньше ростом. Мы с Лю Мёнчже встретили его мрачным молчанием.
— Так и не нашел… — хрипло произнес он, снял ботинки, пошатываясь, прошел на кухню, резким движением зачерпнул воды из кадушки и стал жадно пить. Такая резкость была несвойственна отцу.
Я сразу понял, что случилось непоправимое, и почувствовал, как во мне волной поднимается гнев.
— Не могли они погибнуть! Куда-нибудь убежали! Спрятались!
Отец, стоявший ко мне спиной, вдруг ухватился обеими руками за раковину, выплюнул воду и прерывисто задышал.
— Прилягте, учитель, вам надо отдохнуть, — сказал Лю Мёнчже.
— Да, да.
Он взглянул на нас красными, воспаленными глазами, пошел в комнату и лег.
— Как это случилось, отец? Дядю с семьей тоже не удалось найти? — Я спросил так, будто укорял отца.
— Я искал-искал, все обошел, но тщетно.
Говорил отец с трудом. Видимо, не только глаза, но и горло его было изъедено дымом.
— Кадзуо! — Отец немного приподнялся, закрыл глаза. — Дай, пожалуйста, чаю.
На лице его было страдание, он держался за живот. Я взял чашку матери, налил чаю из морской капусты, который отец так любил, и подал ему. Отец отпил глоток, с благоговением держа чашку в руках. Я молча ждал, когда отец заговорит.
— Все сгорело. Укрыться было негде. Столько народу погибло. Канал в окрестностях прямо завален трупами. Даже не разберешь, где мужчины, где женщины. Кошмар какой-то!
Отец говорил, стараясь подавить в себе волнение, тяжело вздыхая.
— Нельзя было их отпускать. — Голос его дрогнул от слез.
Я не в силах был слово вымолвить. Они погибли! Погибли! Нет! Они живы! Спаслись! Эти мысли, словно обгоняя друг друга, терзали
мне душу.
— Пусть война, самая жестокая, но ведь нельзя допустить, чтобы люди вот так погибали. Нельзя, нельзя! — горестно воскликнул отец и в изнеможении лег.
Я не плакал. Мне почему-то даже не было грустно. Я вышел из дому и долго смотрел в окутавшую переулок непроглядную тьму.
На следующее утро отец написал объявление с просьбой сообщить, если кто-нибудь знает о судьбе семьи дяди из Сиракава, а также матери и сестры, и ушел. Вернулся он под вечер, совершенно измученный.
Тянулись длинной чередой дни, пустые, тоскливые. И вот однажды глубокой ночью сгорел и наш дом. В него попало несколько зажигательных бомб. Мы едва спаслись. О том, чтобы взять какие-то вещи, не могло быть и речи. Лю Мёнчже почему-то замешкался — он спал на втором этаже, лестница уже полыхала, и ему пришлось прыгать с крыши на каменную ограду и уже с ограды спуститься на землю. Все трое мы побежали в храм Китидзёдзи. Я смотрел, как пожирает пламя наш дом, в котором прожил всю жизнь. Вмиг от него ничего не осталось, одни столбы.
Настало утро, холодное утро. Спасшиеся в храме люди стали постепенно возвращаться к своим пепелищам, чтобы хоть немного согреться.
— Ну-ну, вот и очистились!
— Все сгорело! Дотла!
Вместо приветствия все обменивались этими полными отчаяния словами.
— Учитель, что вы намерены теперь делать? — спросил Лю Мёнчже, с трудом волоча больную ногу. Он, видно, ушиб ее, когда прыгал с ограды. Отец лишь хмыкал в ответ, глядя куда-то в пространство.
— Кадзуо-сан, вот возьми! — Лю Мёнчже протянул мне что-то, завернутое в пестрый платок. Этот платок я сразу узнал. Сверток оказался легким. В нем был деревянный ящичек с праздничными куклами. Теперь я понял, почему Лю Мёнчже замешкался, когда начался пожар. Я опустился на колени, с бьющимся сердцем развернул платок, раскрыл ящичек и увидел кукол — императора с императрицей в парадных одеждах, сверкавших в лучах утреннего солнца…
Шел мелкий снег, с шорохом ложился на крышу, и этот шорох легким отзвуком отдавался в моей обретшей покой душе. Как-то сейчас живет Лю Мёнчже, думал я. Вернулся ли он в Корею? Если вернулся, то куда — на север или на юг? Сражался ли во время корейской войны? Да и, наконец, жив ли он? Мысли о нем не покидали меня.
Жена принесла мне чай, сказала:
— Смотри, простудишься! — Она закрыла распахнутые настежь двери на веранду, села рядом. — Попей чайку.
Исполненный чувства благодарности, я принялся медленно, с наслаждением пить чай, грея о чашку руки.
— Ты всегда так аппетитно пьешь чай. Правда, — сказала жена. Потом заглянула мне в глаза и, немного помолчав, тихо спросила: — Твоей сестре было бы сейчас сорок, да?
— …
Сорок! Матери в то время было меньше. Сердце сжалось от боли. Я живо вспомнил сестру такой, какой видел ее в последний раз, когда она махала мне рукой, тоненькой и длинной. Вспомнил, как, прощаясь с матерью, смотрел на ее нежное белое лицо и думал: «Какая она красивая».
За четверть века куклы утратили былой блеск, но смотрели на меня своим неподвижным взглядом, напоминая о тех, кто погиб в ту мрачную зиму.
Нет уже и отца, который без волнения не мог смотреть на старые куклы.
Нацуко Ёсикаи
Вступая в жизнь
— Итак, в школе вы учились довольно хорошо?
— Да.
— И с физкультурой все было в порядке?
— Да.
— В вашем заявлении говорится, что вы практически не болели. Верно ли это?
— Да.
— Говорили ли вам когда-нибудь, что вы склонны к истерии, шизофрении или другим подобным заболеваниям? Скажем, преподаватели в школе?
— Нет, никогда. И дома тоже. — Голос Фумико Такано звучал пронзительно; казалось, она вкладывала в ответы все силы.
— Наблюдались ли у кого-нибудь из ваших ближайших родственников психические отклонения?
— Нет, ни у кого.
Вопросы истцу задавала адвокат Кёко Сакауэ. Уверенный, хорошо поставленный голос Сакауэ, усиленный осенним ветром, врывавшимся в открытое окно, доносился до последних рядов зала суда и был полной противоположностью тоненькому голоску Такано.
Кэйко Исэ сидела рядом с секретарем профсоюза фирмы «Шайн» Синго Цуюки и с восхищением следила, как безупречно ведет судебное разбирательство адвокат Сакауэ. Напротив Сакауэ, нахмурившись, сидел адвокат фирмы-ответчика Такаси Баба. Было что-то забавное в том, как внимательно слушал этот крупный, солидный мужчина диалог между изящной Сакауэ и совсем юной Фумико Такано… Невозмутимость, с которой Сакауэ вела дело, свидетельствовала о редкой для женщины силе и уме, и, хотя на первый взгляд она могла показаться сухой, во взгляде ее близоруких глаз, когда они обращались к Фумико Такано, сквозила глубоко затаенная нежность. Кэйко Исэ любила и уважала Сакауэ и гордилась тем, что эта блистательная женщина-адвокат ее друг.