Выйдя из больницы, я огляделся. Везде видны были следы недавних разрушений. Зияли огромные воронки с вывороченной черной, свежей землей. Во все стороны расходились от холма пожарища. Лишь кое-где уцелели трубы, что придавало этой печальной картине вид еще более унылый. Откуда-то просачивался запах газа. Я вдыхал его, разглядывая развалины, и вдруг заметил на противоположном холме Уэно пятиярусную пагоду. Ее свежесть и красота поразили меня. До сих пор она была скрыта от взоров, но после уничтожения целых кварталов стала видна. Я стоял не шелохнувшись, с трудом подавляя в себе желание немедленно отправиться к этой пагоде.
Сильно уставший, я добрел наконец домой, как раз когда отец куда-то собрался уходить.
— Схожу по делу, — бросил он.
— В университет?
Отец помолчал, взглянул на часы.
— Нет, тут в одно место неподалеку. К вечеру, пожалуй, вернусь.
Тон отца почему-то вызвал у меня беспокойство.
— Если задержусь, поешь без меня, не жди. Впрочем, нет, к ужину непременно вернусь.
Я стоял, не в силах пошевелиться.
Уже надевая в прихожей ботинки, отец обернулся ко мне:
— Смотри, будь осторожен со светом и хибати. В случае налета беги в храм, там безопаснее, чем в убежище.
— Ага, — только и мог сказать я — ком застрял в горле. Отец был чем-то взволнован, и его волнение передалось мне.
После ухода отца в доме как будто стало еще темнее и холоднее. Я все сильнее и сильнее тревожился, чувствуя себя как узник в одиночной камере.
Я улегся рядом с хибати, на котором кипел чайник, с силой выбрасывая пар. Наблюдая за тем, как пар поднимается вверх, я терялся в догадках, куда пошел отец. Уж не в полицию ли? Эта мысль целиком завладела мною и очень быстро переросла во все усиливающуюся тревогу. Я не был очень близок с отцом, но мне всегда казалось, что он не такой, как все взрослые, которых я знал, что он будто из другого мира. Быть может, это чувство рождала постоянная слежка полиции за нашей семьей? Налеты американской авиации все учащались, становились все ожесточеннее, военная обстановка складывалась неблагоприятно для Японии, но говорить об этом было строго-настрого запрещено. Отец же твердил, что надо потерпеть еще немного. Но ради чего терпеть? Меня не покидало мучительное чувство, что над нашей семьей сгущаются тучи, и причиной тому был «тип». Неужели отец снова вернется с распухшим лицом? Меня захлестнул гнев. Против отца? Против «типа»? Этого я сам не знал. Вдруг я подумал о матери. Подумал с нежностью.
Отец вернулся поздно, и не один, а со студентом-корейцем, который прежде жил у нас. Я уже спал, не раздеваясь, завернувшись в одеяло, утомленный потоком сумбурных, самых невероятных мыслей. Я услышал голоса, но никак не мог окончательно проснуться. А отец со студентом, видимо, пришли давно и уже успели поесть. На столе стояла посуда. Отец разливал чай, заваренный из морской капусты. Лю Мёнчже был высокого роста. Он сидел у хибати, скрестив руки. Волосы его были теперь коротко острижены. Лицо осунулось.
— Жаль, что вопрос с квартирой у тебя так и не решился. Но ты можешь пожить здесь. В следующем месяце я останусь в доме один.
Лю Мёнчже ничего не ответил, потом спросил:
— Учитель… Зачем всех заставили произнести эту клятву?
Отец молча пил чай.
— «Мы, верноподданные империи, будем преданно служить государю и стране, — тихо и совершенно бесстрастно начал Лю Мёнчже. — Мы, верноподданные империи, будем крепить сплоченность, веря друг другу и объединяя усилия… Мы, верноподданные империи, будем воспитывать в себе стойкость и выносливость и тем самым восславим путь императора…»
Лю Мёнчже взял щипцы, поворошил в хибати золу.
— Тысячу раз заставили повторить эти слова…
Снова наступило молчание. Лю Мёнчже потянулся к чашке и вдруг застонал.
— Больно?
— Да нет, не очень.
— Лю-кун! — Некоторое время отец сидел задумавшись, потом сказал: — Теперь уже недолго. Мне один человек говорил, еще немного терпения. Главное — сберечь здоровье. Во что бы то ни стало выжить. Понял?
— …
— А клятва… тверди ее хоть десять тысяч раз, все равно останешься корейцем. Тебе надо как можно скорее вернуться домой.
Тут я понял, что значит «еще немного терпения». Эти слова отца походили на страшное пророчество и в то же время оставляли луч надежды на выход из зыбкого нынешнего существования, которое становилось все более невыносимым из-за голода и воздушных налетов. «Какое счастье, что отец жив и здоров», — с радостью подумал я и встал.
— Проснулся? А я, видишь, привел Лю-куна.
Отец пристально посмотрел мне в глаза.
— О, как вырос, Кадзуо-сан.
— Лю-ю-сан!
Произнося это имя, я всегда тянул «ю».
— Вот опять причиняю вам хлопоты. — Лю Мёнчже широко улыбнулся. Я заметил, что лицо у него распухло, все понял, и сердце у меня сжалось. Но выглядел Лю Мёнчже не очень удрученным, и это меня успокоило. Успокаивало и то, что отец вернулся домой — значит, все обошлось. Правда, я подумал, что «тип» теперь наверняка зачастит к нам.
В это время в тишину ворвались воющие звуки сирены. Отец включил радио, сказал:
— Опять начинается…
Один за другим рвались зенитные снаряды, глухо, без отзвука, снова завыла сирена. По переулку пробежал кто-то с криком:
— Воздушный налет! Воздушный налет!
Отец погасил свет.
Так начался беспрецедентный массированный налет на Токио в ночь с девятого на десятое марта. Свыше трехсот бомбардировщиков «Б-29» бомбили город до самого рассвета.
— С веранды второго этажа было видно, как за чернотой крыш полыхает огнем небо. Казалось, весь Токио объят пламенем. Лишь в тех местах, где властвовал ночной мрак, небо смыкалось с ним, было темно-лиловым. Напрасно запускали ввысь трассирующие пули, вокруг и так было светло от зарева пожаров. Сверкали серебряные, отливающие синевой корпуса «Б-29». Некоторые из них летели на бреющем полете. Это было впервые и производило жуткое впечатление. Рев моторов заглушал грохот рвущихся снарядов.
Эшелон за эшелоном самолеты снижались над бушующим пламенем, делали разворот и направлялись к полуострову Босо.
— Похоже, район Кото сильно пострадал.
Голос у отца заметно дрожал, может быть от холода. Я с головой закутался в одеяло.
— Как там мама и Ёко?
Отец не ответил. «Только бы остались в живых, только бы не погибли», — повторял я, тяжело вздыхая.
Вдруг что-то засвистело резко и пронзительно и в воздухе рассыпались оранжевые огоньки, разбрасывая вокруг искры. Это были зажигательные бомбы. Они падали на землю через равные промежутки времени, с удивительной точностью. Над главной улицей за храмом взвились вверх языки пламени.
— Здесь становится опасно!
Мы быстро приготовились к тому, чтобы в любой момент покинуть дом.
— Если бомба упадет поблизости, накрывайте голову одеялом и бегите в храм!
Совсем рядом начался пожар, мы даже слышали шипение и треск огня. А тут еще поднялся сильный ветер.
Вот и конец, последние минуты. Крыша главного здания храма Китидзёдзи блестела словно вымытая, в ней отражались то синева неба, то зарево пожара. Самолеты медленно снижались, совершали вираж и улетали. Затаив дыхание, я смотрел на разворачивающуюся передо мной картину, трагическую и в то же время прекрасную — по крайней мере так я ее воспринимал.
Крохотная часть улицы, где мы жили, в том числе и наш дом, чудом уцелели. На следующий день я, отец и Лю Мёнчже, совершенно измученные, спали до обеда. С улицы проникали какие-то странные запахи. Не было ни электричества, ни газа, не работал водопровод.
Проснулись мы трое почти одновременно, но долгое время молчали. Лю Мёнчже, волоча правую ногу, собрал в переносную печку остатки углей из хибати, вынес ее во двор, развел огонь, вскипятил воду и предложил отцу умыться. Потом с унылым видом стал поджаривать соевые бобы, медленно помешивая их. Я наблюдал за ним с веранды, и печаль его передалась мне. И снова мною овладела тревога за мать и сестру, граничащая со страхом.