Литмир - Электронная Библиотека

В Центральном парке играли в бейсбол и громко кричали. Мэрилин боялась репортеров и фотографов, поэтому мы прогулялись быстрее обычного: я не успел даже обнюхать урны и погонять уток на краю озера Бельведер. Губы моей подруги зашевелились. «Люблю смотреть на проплывающие мимо корабли». Да, чудесный был день для прогулок инкогнито. Мэрилин словно обращалась к невидимой публике. «Сейчас я тебе расскажу историю… очень смешную историю расскажу. Я на тебя злобу коплю с тех самых пор, как ты решил, что на суше мне будет покойней».

Во время нашей прогулки она пыталась учить слова, переживала, что все время их забывает, и одновременно удивлялась, почему эти слова так трогают ее душу. Сегодня Мэрилин предстояло сыграть одну сценку в Актерской студии, акт III из «Анны Кристи» О'Нила, и теперь ее губы непрестанно шевелились, а в глазах стояли слезы. «Ну так слушай… Ты так говоришь, словно ты мой хозяин. А мне никто не хозяин, я сама себе хозяйка».

Я бросил взгляд на деревья: маленькая девочка в красных варежках зачем-то колотила ствол ели. К ней подошел отец — идеальный папа, прекрасно сложенный, в безупречном костюме от братьев Брукс и чистой шляпе, на руку наброшен плащ, а от рук и лица еще веет утренним бальзамом после бритья. Под всем этим жила голая душа, человек, которого никто никогда не видел и не обсуждал, призрак лет пятидесяти с небольшим, задававшийся одним вопросом: неужели эта маленькая девочка — единственный хороший поступок в его жизни?

В следующее мгновение весь парк будто бы заговорил о своем прошлом, доисторическом прошлом Нью-Йорка, когда его и не думали так называть, когда не было самого Центрального парка, нас, воя клаксонов и подснежников вокруг деревьев. Мы сели на скамейку, и день исчез, а на смену ему пришло видение: лес после ледникового периода, болота, полные валунов, принесенных сюда неведомыми природными силами из Мэна. В сумерках я различил оленей и лося, мамонтов, мастодонтов, гигантского бобра, мускусного быка и огромного бурого медведя, который стоял на полянке и смотрел с холма на устье Гудзона. В земле под нашей скамейкой таились песчаные пласты с погребенными в них каменными скребками, орудиями первых американцев, сибирских племен, пришедших в Аляску через будущий Берингов пролив. «По-моему, вы все — русские», — сказал я Мэрилин, любуясь своим видением. Глубоко в песке покоились цветные перья мунси и алгонкинов, их ожерелья из раковин и обугленные кости. Все это я видел прямо с нашей скамейки: высокие дома исчезали, а вместо них появлялись лишь разрозненные деревья да небольшие костры, спускающиеся к самому кончику Манхэттена. Со временем они постепенно росли и менялись, а из-за холмика на Табби-Хук выплыл корабль. Раковины и старые каноэ уже занесло, древние слоны давно вымерли, лось тоже почил в бозе. Песок и ил, мусор и листья, тонны асфальта — они, в свою очередь, покрыли то, о чем я думал. На углу Уэст-Сайд и Либерти-стрит под землей нашли сохранившиеся балки деревянного дома, а на растрескавшемся столе лежали курительные трубки и голландские монеты. Когда монеты натерли, они заблестели на солнце. От их серебряного блеска мой рассудок прояснился, и я вновь увидел раскинувшийся перед нами Центральный парк. Девочка в красных варежках исчезла, ее отец тоже. Я подумал, что никогда в жизни не видел и больше не увижу красный цвет таким, какой он есть.

Собаки обожают парки. Мы проводим в них полжизни — нас там «выгуливают», — хотя мне-то представляется, что это мы выгуливаем своих хозяев, которым во время прогулок проще сжиться со своими тайнами. Хозяева склонны думать, что собаку хлебом не корми — дай побегать за палкой или теннисным мячиком, на самом деле больше всего на свете мы любим лежать у жарко натопленного камина, грызть косточку, слушать разговоры и впитывать мнения. Но, учитывая, как редко можно услышать в английских и американских домах интересную беседу, мы не прочь выйти на какое-нибудь поле с жухлой травкой, встретиться друг с другом и поспорить с напыщенными личностями, этими околдованными рабами, попавшими под власть хозяйского очарования. В идеальном парке должна быть трава, где можно затаиться, и пруд, чтобы гонять надменных гусей. Недурно также, если есть фонтан и много разных древних деревьев, которые можно пометить. Скамейки — обязательное условие, как и маленькие кафешки, где можно выскулить у кого-нибудь сосиску или за один жалостный взгляд получить пирожное.

Вот пять моих любимых парков:

1. Центральный парк, Нью-Йорк

2. Риджентс-парк, Лондон

3. Ботанические сады, Глазго

4. Ройал-павилион-гарденс, Брайтон

5. Люксембургский сад, Париж

Признаю: мой выбор обусловлен сентиментальными причинами. Именно в этих парках я провел самые счастливые мгновения своей жизни. Нет, в Париже я не был, зато Дункан Грант не забывал о нем ни на минуту, и его любовь с младых ногтей передалась мне. Впрочем, разве не каждому живому созданию свойственно считать, что лучше всего там, где мы никогда не бывали?[23] Я мог бы добавить к списку Проспект-парк в Бруклине, но однажды, когда мы гуляли там с Мэрилин и ее друзьями Ростенами, я получил пинка. Еще я бы назвал Плаза-Идальго в Мехико, но мне слишком грустно думать о том, что произошло в этом городе с моим Учителем. Я бы упомянул лондонский Гайд-парк, однако мы были там лишь однажды, и именно тогда у Ванессы Белл случился нервный срыв, а я чуть не умер от лая и жажды. Наверное, причиной истерики была боль забвения, зов прошлого или еще что-нибудь в этом духе. По крайней мере так сказал — загадочно улыбаясь, точно мандарин — Сирил Коннолли. Ванесса весь вечер чирикала о последнем выпуске «Гайд-парк гейт ньюс», где поместили фотографию парка с любимого ракурса ее детства: сам парк на заднем плане, а на переднем — окно и ряд дымовых труб.

Мэрилин читала свой русский роман, а потом вдруг поерзала на скамейке и взглянула на меня:

— Вот это история, Снежок!

— Романы — хлеб наш насущный. Это Троцкий так думал, не я. Он обожал старый добрый spiritus papyri, дух бумаги и чернил. Кроме того, из достоверного источника мне стало известно, что его любимым романом был немецкий «Симплициссимус». Книжку написал некий Ганс Якоб Кристоффель фон Гриммельсгаузен. Очень бодрый роман. Очень едкий. Мой разводчик читал его в тот день, когда я родился.

— Могу поклясться, ты понимаешь половину из того, что я говорю. Ладно, дружок. Настал час расплаты, идем.

Мы пошли по дорожке, и Мэрилин смеялась, глядя, как я танцую со своей тенью — этой мрачной сущностью на асфальте, отдельным персонажем, который жил собственной жизнью и твердо вознамерился не отлипать от меня ни на секунду. Она возникала то с одной стороны от меня, то с другой, и я невольно гадал, есть ли у нее — моей безгласной четырехлапой подруги, любившей шагать в ногу, — собственная история. Платону есть за что ответить в этом мире собак, людей и прочих недотеп. Среднестатистический человек не обращает внимания на свою тень, но, вполне вероятно, это лучшее, что в нем есть. Она могла бы стать его идеальным «я»: она есть, и одновременно ее нет, причем она совершенно реальна. Асфальтовая дорожка у начала Вест-драйв еще хранила воспоминания о последнем снеге: под лапами чувствовалась былая стужа, хрустел песок. У подножия дерева появилась белка с половинкой сандвича в лапах.

— Арахисовое масло! — заорала она, сверкнув зубастой улыбкой. — Жизнь удалась!

Мы пришли к дому номер 135 рядом с Центральным парком. Из квартиры аналитика мир внизу казался не-замысловато-желтым — кипучие джунгли, в которых растения плевались углекислым газом и миллиарды живых существ одновременно высказывали свое мнение. Людей было куда меньше, и, полагаю, они приходили в такие квартиры — высоко над насекомыми и машинами, — чтобы хоть кто-нибудь их выслушал. Доктор Марианна Крис уже стояла возле письменного стола. На ней были атласные туфли без каблуков, какие раньше носили балетмейстеры. Когда мы вошли, она как раз бросала что-то в корзину для бумаг. В ее глазах чувствовалась мягкая, умная нотка страдания, какая у нас обычно ассоциируется со старой Европой и невольно напоминает нам об аккуратно распланированных улицах Вены. Она убирала седые волосы в пучок, а выбившиеся пряди заправляла за уши.

вернуться

23

Пожалуй, это самая сентиментальная из возможных жизненных позиций. Пруст, например, умудрился сотворить из этой чуши целую жизнь — и прекрасный роман. Лучшие рассказчики — преданные рабы прошлого, бодрящего эха того колокольчика, что некогда возвещал о прибытии мсье Свана. Мы слышим его до сих пор, хотя звонит он в далеком-предалеком прошлом. Это место, где мы никогда не были, но которое всегда себе представляли. — Примеч. авт.

19
{"b":"231251","o":1}