Я не видел, как шарлатанство Ло вызвало конвульсии алчности во всем королевстве и изменило самый дух французского народа, но я видел, как доктрина г-на Кене{417} привела к голоду, в то время как жадные люди, стоявшие во главе коммерции, равнодушно смотрели на гибель множества поденщиков и чернорабочих.
Я не видел Франции в эпоху расцвета сил и жизнерадостности, непосредственно после битвы при Фонтенуа{418}; но я видел некую ребяческую междоусобную войну двора с чиновничеством{419}. Я дважды видел роспуск парламента; эта мелочная и смешная борьба оттолкнула от трона больше сердец, чем все прочие бедствия.
Я не видел кровавых столкновений из-за императорского наследства{420}; но я видел две войны{421}, плохо задуманных, плохо руководимых и доказывающих, что мы не сознаем наших действительных политических интересов и еще долго не будем их сознавать.
Я не видел городской ратуши запертой; не видел прекращения выплаты рент, но я видел министра, кравшего деньги, лежавшие не в королевских сундуках, взломавшего сундуки своих соседей и совершавшего проделки в духе Картуша. Кто мог бы этому поверить?! И его считали еще за ловкого человека, тогда как в действительности никогда не существовало менее способного и более наглого. Он едва не погубил навсегда доверия, которым еще пользуется монарх.
Я видел спесь и педантизм экономистов, этих агроманов, кичащихся своими воображаемыми открытиями и провозглашающих всемирное обновление, не заботясь о создании политических законов. Их нелепая напыщенность, их жесткий и многословный стиль не способствовали прославлению их учителя{422}. Он был виновником вздорожания зерна благодаря ошибочным, торопливым и преждевременным теориям, которые навязал министру. А этот последний, довольный тем, что может свалить общее бедствие на партию, которую собирался вскоре покинуть, предоставив ее насмешкам, думал лишь о деньгах, которые он на этом заработает.
Я видел, как энциклопедисты не признавали ни заслуг, ни талантов, ни даже ума ни у кого, кроме людей своей партии, и вскоре возымели желание судить о всех искусствах, даже наименее доступных их пониманию. Этим они самих себя подвергли насмешкам. Говорили, что своим желанием прослыть умнее всех они доказали свою глупость. Над ними смеялись, и хорошо делали!
Я не видел гражданских войн, так как они свойственны только нациям, обладающим сильным темпераментом, но я видел два восстания школьников: одно из-за детей, подлежащих аресту, и детей, не подлежащих таковому[20], и другое, имевшее целью, как говорят, заставить монарха отрешить от должности министра, безусловно честного человека. Во время первого восстания был убит полицейский унтер-офицер; во время второго разграбили булочные и весьма некстати повесили двух мужчин (первых встречных), когда уже все было спокойно и тихо. Холодная, ни к чему ненужная жестокость! Подробный рассказ о причинах этого события — дело истории.
Я видел, наконец, как смерть короля, которого раньше обожали, не вызвала ни одной слезы. Неужели же это был тот самый народ, который так увлекался своим монархом и наполнял своды церквей рыданиями и стонами, молясь о его выздоровлении, когда он болел в Меце{423}?! Что сделал этот король, чтобы заслужить такое поклонение и восторги? Чем провинился он, чтобы вызвать потом совершенно противоположные чувства? Что представлял собой этот человек, которого то обожали, то карали полнейшим равнодушием? Что он собой представлял? Сейчас я на это отвечу.
Можно описать нацию, народ, сословие, собрание; можно дать картину различных интересов, волнующих государства; можно догадаться о пружинах, двигающих политику Европы; подобные описания и картины требуют мощной, смелой, широкой кисти, которая всецело в нашем распоряжении, и наши описания, наши картины будут правдивы. Но кто обладает достаточно тонким инструментом, достаточно острым взглядом, чтобы исследовать глубины человеческого сердца, разложить его и описать?
Я видел, как тщательно, в продолжение целых тридцати лет изучали характер короля, о котором я сейчас говорю, и, в конце концов, до сих пор его себе не уяснили. А между тем кто другой был до такой степени у всех на виду?
Я не буду говорить обо всем, что видел: в правдивости истории обычно сомневаются, когда она говорит о тех или иных крупных недочетах правительства. Все такие факты считаются преувеличенными или сказочными. Приходится ждать появления нескольких авторитетов, которые могли бы поддержать историка и придать ему смелость изобразить то, что было в действительности. Поэтому я не отважусь рисовать здесь картину, которая может показаться вымышленной. Я не видел Домициана{424}, собирающего сенаторов для того, чтобы обсудить, под каким соусом лучше подать громадный тюрбо; но, без сомнения, он не так уж изумил тогда сенаторов, как мы воображаем. Мы, в свою очередь, видали вещи не менее изумительные, но не обратили на них особого внимания, и т. д., и т. д.
Во всяком случае, одни утверждают, что Франция обладает достаточным количеством звонкой монеты, чтобы ее могло хватить на все операции; другие же, наоборот, говорят, что звонкой монеты во Франции недостаточно для того, чтобы она могла поставить свои финансы на один уровень с английскими; что ее финансы в худшем состоянии, чем в других государствах; что голландец в пять раз богаче француза и что до тех пор, пока у нас не будет свободно обращающихся ассигнаций, у нас не будет и преимуществ, которыми мы должны бы пользоваться.
И наконец, я хочу сейчас похвалить политику тех государств, которые присоединяют к реальным финансам искусственные. Товарное обращение в таких странах усиливается, и, благодаря банку, становится известным денежный фонд страны, — осведомленность, которой нам не хватает и которая была бы очень полезна нашему правительству, так как дала бы ему возможность знать свои возможности и ресурсы.
Вот вопросы, которые живо обсуждаются в то время, когда я все это пишу. Во что они выльются теперь, когда общественное мнение начинает превращаться в закон? Не знаю. Будет ли основан королевский банк в результате всех займов и именно вследствие этих займов, как это сделано в Англии? Но в Англии ответственно все государство. Сделаются ли, смогут ли сделаться французские граждане такими же? Я знаю только, что существует большая разница между этими серьезными спорами и спорами о сравнительном достоинстве двух сонетов, которые занимали город каких-нибудь сто лет назад.
191. Любовь к чудесному
В Лондоне некий человек объявил, что в такой-то день, в такой-то час на глазах всего народа он влезет в бутылку. Что же заставило всех заинтересоваться таким нелепым заявлением и дорого заплатить за места? Нельзя обвинять англичан в невежественной доверчивости, но любовь к чудесному повлияла и на этот народ так же точно, как это случилось бы в Париже, Мадриде или Вене. Каждый говорил себе: не может быть, чтобы человек захотел всех обмануть, раз он так торжественно обращается к публике, раз все афиши, расклеенные по стенам домов, гласят о его изумительном фокусе. Когда он предстанет перед многочисленным и почтенным собранием, мнением которого нельзя безнаказанно пренебрегать, тогда, несомненно, произойдет нечто из ряду вон выходящее, чего заранее предугадать нельзя. Если бы этот шарлатан стал говорить каждому гражданину в отдельности: Придите ко мне, и я при вас влезу в бутылку, — всякий рассмеялся бы ему в лицо. Но напечатанные и расклеенные афиши, нахальные уверения фокусника, соучастие многочисленной публики, деньги, затраченные на билеты, толпа, реклама заставляют каждого в глубине души сказать себе: Невозможно же, чтобы он до такой степени издевался над почтенной публикой! Таков народ; он не допускает, что его могут обманывать в целом. Мысль о возможном побеге этого человека с деньгами любопытных и о покинутой на сцене пустой бутылке никому не пришла в голову. Самоуверенном обещаниям народ всегда верит, особенно когда дело касается денег. Сколько их было дано взаймы во Франции за последнее столетие!