Все это далеко не хорошие шутки.
Ла-Брюйер сказал: Остроумное подтрунивание — это своего рода творчество{297}. Но где же ум в этом злоупотреблении доверчивостью и простотой человека, который подставляет себя под удары, не отдавая себе в этом отчета, и тем скорее попадает в расставленную ему западню, чем меньше о ней подозревает?
Человек, любящий издеваться, — человек холодный и в конечном счете утомительный. Насмешки этого рода безусловно предосудительны, так как в таких случаях отсутствует равенство. Во всяком обществе имеется свой насмешник и своя манера высмеивания, но что встречается всего реже, так это легкое, тонкое, веселое и остроумное подтрунивание.
164. Мистифицирование. — Мистификация
Это все новые для нас слова, которые можно объяснить только на примерах. Их появлению мы обязаны маленькому Пуэнсине{298}, который, издав в Париже целый ряд комических опер, утонул в Гвадалквивире. Стихотворец, большой остряк, человек исключительной доверчивости, он соединял с бесспорным талантом изумительное незнание самых простых вещей. Будучи в высшей степени своеобразной личностью благодаря таившимся в нем контрастам, он был одарен необыкновенно тонким остроумием, а простота его нрава была безгранична.
Однажды несколько насмешников, людей весьма безжалостных, употребили во зло его исключительную доверчивость, к которой примешивалась изрядная доля тщеславия. Все женщины были от него без ума, ибо он пользовался благосклонностью нескольких известных актрис. Этим воспользовались, чтобы назначить ему насмех несколько свиданий, во время которых его убеждали в том, что он стал невидимкой или превратился в миску. И чем хуже с ним обращались, тем больше он верил в свою невидимость, так как думал, что иначе никто не осмелился бы так оскорблять его особу. Рассказывают, что ему предложили купить себе должность королевского экрана{299}, и в течение двух недель он приучал свои ноги выдерживать близкое соседство пылающих углей! Говорили также, что ему предложили место гувернера при сыне прусского короля и заставили расписаться в том, что он не признает никакой религии.
В один прекрасный день ему объявили, что его собираются назначить членом петербургской Академии наук, чтобы дать ему возможность пользоваться милостями русской императрицы, но что прежде ему нужно изучить русский язык, так как его могут вызвать ко двору. И он с жаром принялся за ученье, а полгода спустя выяснилось, что он изучил не русский, а нижнебретонский язык.
Его уверили, что он убил на дуэли человека, тогда как он едва успел вынуть из ножен свою шпагу, и что он за это приговорен к виселице. Ему прочли отпечатанный приговор, заставив подставного глашатая провозгласить этот приговор под окном несчастного Пуэнсине, который, заливаясь слезами, остриг себе волосы, переоделся аббатом и решил скрыться. Но в это время король якобы даровал ему помилование как великому поэту, который очень дорог французскому народу…
Шутники довели свою жестокость до того, что прислали к нему дантиста, который насильно вырвал ему зуб, уверив его, что он сам накануне пригласил его и просил во что бы то ни стало преодолеть его сопротивление.
Он поверил, что карпы и щуки говорили за обеденным столом на ухо одному из гостей, которого выдавали за знаменитого путешественника, и не вполне разуверился в этом даже тогда, когда открылись прежние обманы. Он говорил: Моим доверием злоупотребляли много раз, но я сам видел, как щука прыгнула с блюда и шептала что-то на ухо путешественнику. Из всех присутствующих именно он сыграл свою роль с наибольшим хладнокровием.
В Париже за ужинами очень часто рассказывают о подобного рода мистификациях; несмотря на избитость, они всегда вызывают общий смех. Их можно было бы счесть за нечто совершенно невероятное, а между тем это истинная правда. Непонятно, как мог Пуэнсине вмещать подобные несообразности и противоречия, сочинить милую комедию Кружок, несколько талантливых куплетов и в то же время быть постоянно одурачиваемым людьми несравненно менее умными!
Эти скверные насмешники, заходившие в своих шутках чересчур далеко, считали лестным для себя разглашать свои легкие победы над прирожденной наивностью бедного писателя. Но, хвастаясь подобного рода делами, рассказывая о них с таким самодовольством, не становились ли они сами жертвой довольно забавной мистификации, когда верили, что подобного рода одурачивания делают им честь и создают завидную репутацию?!
Они так старались, так спорили о том, кому лучше удалось обмануть несчастного поэта, их товарища по профессии, словно все это было действительно доказательством их превосходства.
Я был, между прочим, свидетелем мистификации одного из таких мистификаторов, рассказывавшего о своем приключении весьма напыщенно, что меня не мало позабавило.
Более тонкие и несравненно более приятные насмешники составили однажды любопытный заговор, отнюдь на имевший оттенка жестокости. Они сговорились убедить Кребийона-сына{300} в том, что ему изменил его легкий, изящный, добродушный и в меру язвительный ум, делавший его особенно приятным для общества. Обычно, чем больше у человека ума, тем он придает ему меньше значения. Однажды за ужином Кребийон заметил, что все его друзья пожимают с недоумением плечами при каждом произнесенном им слове, и вообразил, что говорит на этот раз одни только глупости, тогда как в действительности никогда еще не был так блестящ, так остроумен. И, упав в кресло, он с горечью воскликнул: Так значит правда, друзья мои, что остроумие мне изменило?! Увы! С некоторых пор я сам это замечаю. Но зачем в таком случае вы давали мне говорить? Терпите меня теперь таким, какой я есть, так как расстаться с вами я положительно не в состоянии, хотя и недостоин больше принимать участия в ваших беседах.
Это очаровательное добродушие, свидетельствовавшее о чистоте души и полном отсутствии надменности, сделало его только еще более милым его друзьям. Они поспешили заключить его в объятия и уверили, что он по-прежнему все так же остроумен, как и добр.
А ведь этот доверчивый человек был не кто иной, как писатель, который так тонко разбирался в характере и сердце женщин и нередко учил их понимать самих себя.
165. Архитектура
Я хочу задать представителям искусства вопрос: зачем неизменно украшать все архитектурные здания колоннами? Зачем всегда одни и те же антаблементы? Для чего вечно повторять одну и ту же композицию? Мне говорят: колонны напоминают стволы деревьев. Отлично! Орнаменты изображают вазы с растениями. Прекрасно! Но ведь мои глаза видят все это в тысячный раз! Нельзя разве придумать какие-нибудь другие пропорции? Неужели искусство заключено в такие узкие рамки? Неужели гений архитекторов или само искусство так ограничены? Зачем каждый дворец непременно должен быть похож как две капли воды на другой дворец? Я обвиняю архитекторов в ужаснейшем однообразии. Я устал от колонн, устал видеть всегда и повсюду колонны!
Целый ряд прелестных новых домов самого разнообразного вида окаймляет городской вал и украшает предместья. Такое разнообразие доказывает, что искусство может порой отходить от старых привычных форм и правил, чтобы удивлять и восхищать взоры человека.
Но главные чудеса архитектуры заключены внутри парижских домов. Искусная планировка сберегает площадь, увеличивает ее и предоставляет обитателям ряд новых ценных удобств. Они очень удивили бы наших предков, умевших строить только длинные или квадратные залы при помощи громадных балок и перекладин. Наши современные жилища напоминают своим видом круглые, искусно отполированные раковины, и вы сидите теперь в светлом, уютном помещении, устроенном там, где прежде царили запустение и мрак.