В этот момент она ощутила гордость. Ее жизнь в Петербурге, ее внешность и поведение – убедительные доказательства несостоятельности господствовавших представлений если не в отношении всех арабских женщин, то, по крайней мере, в отношении ее самой.
Но ощущение гордости длилось недолго.
Лейла хорошо понимала, что ее случай нетипичен, и ее трудно считать образцом арабской женщины. И в Россию ее привела не вера отца в свободу женщины вообще или право дочери на свободу. Решение о ее учении в Советском Союзе, принятое им внезапно, и о котором он позднее будет сожалеть, отражало лишь его эмоциональную привязанность к коммунистическим идеалам.
Лейла помнила, как отец, уже приняв решение об отправке ее в Советский Союз изучать медицину, еще долго отвечал всем осуждавшим его: «Я отправляю ее не в чужую страну, а в Советский Союз, где она будет среди наших советских товарищей».
Как будто он отправлял ее к ангелам, – казалось ей тогда, – которым мог доверить дочь без колебаний, и спать спокойно, потому что те будут оберегать ее так, словно она находится под его собственной опекой. Выражение «наши советские товарищи» несло в себе ощущение дружеского тепла и доверия. Оно внушало отцу покой и стирало все опасения, связанные с поездкой в чужую страну, где жили не ангелы, а обыкновенные люди, царили другая культура и другие, отличные от его, ценности.
Лейла попыталась объяснить Наталье и Максиму Николаевичу, который внимательно слушал ее, что не все арабы придерживаются консервативных традиций и что среди них много прогрессивно мыслящих людей, стремящихся изменить политические и социальные условия. Она уже готова была рассказать им о своем отце-коммунисте и о его нелегкой борьбе, потому что, несмотря на личные качества отца, гордилась им и его прошлым. Но не стала говорить о нем и вскоре замолчала, боясь, что беседа приведет к бесполезному спору, тем более что нынешние перемены в России связаны не с борьбой за достижение коммунистических идеалов, а с отказом от них.
Позднее выяснилось, что она поступила правильно, поскольку к тому времени ее отец уже отказался от коммунистической идеологии. Она узнала об этом из письма, полученного от брата примерно через месяц, в котором он сообщал, что отец оставил политическую деятельность, придя к убеждению, что коммунизм не более чем великая ложь и что единственная истина в этом мире – Бог.
Лейла сложила письмо, нисколько не удивившись внезапной перемене в убеждениях отца. Не потому, что началась эпоха отступничества коммунистов от коммунизма, а потому, что она в действительности никогда не считала отца коммунистом по мировоззрению, а видела в нем человека, лишь ослепленного коммунистическими лозунгами о социальной справедливости и всеобщем равенстве.
Кем же он был по своему мышлению?
Часто, открывая альбом с фотографиями, Лейла останавливала взгляд на фотоснимках отца и подолгу всматривалась в его лицо, изучала его, словно пытаясь запечатлеть в памяти его черты.
Боялась ли она забыть его?
Нет, не забывчивость угрожала Лейле, а то, что в ее представлении отец обладал несколькими лицами сразу, и она не знала, какое из них наиболее правдиво отражает его сущность. Она разглядывала его лицо на фотографиях, пытаясь понять отца глубоко… Глубоко, но осторожно.
Да, осторожно. Поскольку, как бы смело она ни направляла свои мысли об отце в глубину, они не должны были выйти за рамки прямой траектории – как в математическом, так и в нравственном смысле. Лейла не смела узнать глубину отца в ее необычных руслах, – так, чтобы это привело к его осуждению или подорвало ее гордость за отца. Словно кто-то невидимый неотрывно наблюдал за ней и следил за ходом ее мыслей.
Этот наблюдатель временами прятался в тени, но затем появлялся вновь, всячески подавляя ее чувство свободы.
Как она тосковала по свободе! Той свободе, которая позволяла человеку думать так, как он считает нужным, вести себя так, как желает его душа, и смело выражать свои мысли, без оглядки на постороннего, внушавшего постоянное чувство вины. Попросту говоря, ей хотелось такой свободы, чтобы она могла проявить себя со всеми недостатками и достоинствами, грехами и добродетелями, – так, как делала Люда, выражавшая себя с удивительной безграничностью.
Когда Лейла переехала в квартиру, то с удивлением обнаружила, что выходные дни начинаются здесь совершенно невообразимым образом: с раннего утра телефон начинал трещать, как сумасшедший. Вначале она решила, что звонят по какому-то чрезвычайному делу, но очень скоро поняла, что дело обычное, и ей придется привыкнуть к такому порядку.
Что касается соседей по квартире – и Лейла в скором времени присоединилась к их занятию, – то они поочередно снимали телефонную трубку, чтобы передохнуть от бесконечных звонков, и отвечали одними и теми же фразами:
– Ивана нет дома. Не могу сказать, где он. Не знаю, когда будет. Я ничего о нем не знаю. Я его редко вижу.
При каждом телефонном звонке Иван осторожно высовывал голову из-за двери своей комнаты, словно звонящий мог увидеть или схватить его. Поднявшему трубку он делал немые знаки, смысл которых сводился к одному: «Меня нет, и я сегодня не ночевал дома».
В конце концов, Лейла, озадаченная твердым нежеланием Ивана отвечать на телефонные звонки, спросила Люду:
– А почему Иван отказывается говорить?
– Наверно, тебе будет полезно узнать, раз ты стала жить с нами в одной квартире, что если Максим Николаевич занят в этой жизни поисками истины, то бедняга Ванька только и делает, что пытается скрыться от нее, – ответила ей Люда, смеясь. Затем объяснила, что правда Ивана, от которой он не перестает скрываться, – это всего лишь армия кредиторов. – Он занял у них деньги под такие проценты, на которые мог согласиться только сумасшедший, ведь у него нет денег на кусок хлеба. Можно сказать, он конченый человек, и у него нет будущего, – заключила Людмила.
Хотя ее манера говорить заставила Лейлу улыбнуться, выражения, которые та употребляла в разговоре, вызвали у нее неодобрение: «бедняга», «сумасшедший», «конченый», «без будущего». Этими фразами она характеризовала Ивана так, словно говорила не о муже, а о ком-то постороннем, с которым ее не связывали никакие обязательства, даже моральные. Как будто это чужой человек, занимавший место в ее жизни помимо ее воли.
– Ты говоришь о нем так, словно не любишь его, – проговорила Лейла.
– Любить?! – переспросила Люда, удивленно скривив губы и давая понять, что понятие «любовь» не имеет ничего общего с ее семейными взаимоотношениями. Затем добавила:
– Нет, не думаю. – Помолчав немного, пожала плечами: – А может, и люблю… Иногда, когда мне хочется любви, но не нахожу рядом никого, кроме Ивана. Вот тогда я его люблю, – сказала она с предельным сарказмом.
Лейла рассмеялась. И сквозь смех проговорила с упреком:
– Какая же ты эгоистка!
На самом деле Лейла испытывала не веселье и даже не неприятие, а самое настоящее удивление.
Она удивилась Людиной смелости – смелости выражать только собственные чувства и давать им волю так, чтобы они могли формироваться сами по себе. Она думала и чувствовала свободно и выражала настроения и мысли с очаровательной непосредственностью. Живое воплощение и образец абсолютной свободы.
Этот образец обнаружился перед Лейлой со всей ясностью еще раз, когда однажды, вернувшись домой, она застала Люду расстроенной. Оказалось, что ее мать, жившая в Москве, позвонила и сообщила, что собирается навестить дочь. Лейла спросила изумленно:
– А ты не рада приезду матери?
– Не очень, – холодно ответила Люда.
– Почему?
– Потому что она собирается провести у меня целую неделю.
Лейле подумалось, – и это было единственное разумное объяснение, которое могло прийти ей в голову, – что трудность заключалась в тесноте, так как Люда и Иван занимали всего одну комнату, а это обстоятельство не располагало к приему гостей, тем более на длительный срок. И Лейла воскликнула с воодушевлением: