«Ты говоришь берегись! — писала Мари в ответ Клементине. — Берегись! Чего? Бог мой! Где опасность? Не в любви ли де Грижа? Ты с ума сошла? Разве любовь, которую не разделяют, может быть опасною? Я не понимаю даже, как ты могла предположить, что я отвечу на его чувство. Ты, кажется, перестала понимать меня, и потому-то я открою тебе мои мысли и сердце. Я согласна, найдутся женщины, которые не устоят против молодости, красоты и имени де Грижа; но для меня нет этих причин в настоящем, как не было бы извинения впоследствии. Отец и мать, муж и дитя — не составляют ли надежную защиту, под которой я могу считать себя совершенно безопасною? Мое уважение к нашему имени и к самой себе, моя все еще пламенная любовь к мужу не служат разве достаточным ручательством? Нет, милая Клементина, я, право, убеждена, что ты сама не понимала, что ты хотела сказать в этих двух словах, в этом ответе — столь кратком и таком пространном в одно и то же время.
Не скрою от тебя, что в часы скуки, в которые он навещает меня ежедневно, во время отсутствия Эмануила, я не прочь была потешиться ухаживанием де Грижа; мне хотелось видеть, какой тактике следуют эти так называемые сердцееды, которые стараются разрушить супружеское счастье; но признаюсь тебе, что нужно иметь самой непреодолимое желание помогать им, чтобы не устоять против таких ничтожных средств искушения. Нужно — я не хочу порицать тех, кто слабее меня, — чтобы павшие не имели в сердце своем ровно ничего, что бы могло не допустить их увлечься, — равно никакого талисмана, изобретенного магиками новейшего времени; талисманом этим должна быть вера в тех, кого любишь. Не медали и кресты, которые носят на груди, должны напоминать человеку о его обязанностях и охранять его; нет, человек делается силен и недоступен только силою убеждения, что его жизнь неразрывно связана с другой жизнью и что его смерть повлечет за собою уничтожение другого существа. Спасение же человека заключается в молитве, возносящейся за него ежедневно к престолу Бога, возносящейся от непорочного, сердца, непорочного потому, что оно любимо, и любимо потому, что оно непорочно.
Вот этим-то талисманом я и обладаю. Я люблю и любима, следовательно, мне нечего бояться; но от этого я не делаюсь ни более гордою, ни более строгою к другим.
Теперь поговорим о тебе. Неужели мы никогда не увидимся? Барилльяр, как эгоист, решился, кажется, не вывозить тебя из Дре? Разве он не знает, что в Париже у тебя есть подруга, которая встретила бы его, как брата, потому что любит тебя, как сестру? Если он не может ехать с тобою, почему он не отпустит тебя одну? Неужели муж твой несправедлив до такой степени, что ревнует тебя? Право, если бы кто видел нас два года тому назад, когда мы не могли расстаться ни на минуту, и узнал бы, что теперь мы живем в 30 лье друг от друга и что ни одна из нас не хочет сделать шагу, чтобы сблизиться, — не поверил бы такому противоречию. А мы, мечтавшие всегда жить вместе, не понимавшие счастья иначе как сопровождаемого нашей дружбой, — мы довольствуемся письмами. Как это случилось? Постарайся решить эту задачу, ты — которая некогда так легко разрешала все.
Мы знаем, наконец, что мы счастливы: этого довольно. Кроме же зрения физического, очень недальновидного, у нас есть, так сказать, зрение душевное, посредством которого мы и в разлуке видим друг друга. Вот я вижу тебя, кажется, сидящею у камина. Я знаю твои привычки, наклонности, характер, душу; я была в том доме, который ты занимаешь, и черты твои так же глубоко запечатлены в моей памяти, как и образ моей матери; в силу всего этого, когда я думаю о тебе, а это бывает часто, сердце мое и воображение рисуют мне довольно верно картину твоей жизни. Я как будто вижу тебя, расхаживающую взад и вперед, и почти слышу твой голос, и уверена, что с тобой ничего не случилось неприятного — ибо, случись что-нибудь, я почувствовала бы боль, я бы вскрикнула.
Мой муж ужасно занят; я посвящена во все таинства политики. Ты помнишь те вопросы, которые я задавала де Бриону в первый его визит к нам? Теперь я бы с презрением отвернулась от той женщины, которая, подобно мне, выразила бы так свою любознательность. Я почти в состоянии написать любую журнальную статью; я слежу за всеми интригами, партиями, способами, причинами, действиями, и эти громкие слова «отечество, народ, слава», которые заставляют биться сердца стольких людей, показались мне, наконец, в их настоящем смысле. Эти три слова — пружины, которые двигают всех марионеток политической сцены, и двигают уже целые сотни лет.
Такой анализ доставляет иногда грустное зрелище; но что составляет мое счастье и мою гордость, так это — благородный и прямой характер, который мой муж сохранил среди этой путаницы. Быть может, эта независимость приведет его, наконец, к хорошему. Теперь стоит вопрос о составлении нового министерства. Король чувствует потребность в людях, неподкупных и твердых в убеждениях. Я открою тебе, но под условием строгой тайны, что Эмануил три дня подряд ездит в Тюильри. Ему уже предложен министерский портфель, но он принимает его не иначе как с правом уничтожить известные ему злоупотребления и дозволением сменить тех, кто обманывает доверенность государства. Однако, кажется, само правительство находится в затруднении и не может отдалить тех, кто вредит ему, и приблизить людей, на которых оно могло бы положиться. Прямодушие не может, кажется, быть основанием политики.
Надеюсь, Эмануил достигнет желаемого, потому что успех доставит ему удовольствие; что же касается меня, то ты знаешь, я предпочла бы тихую жизнь с ним в какой-нибудь долине Швейцарии блестящей жизни в министерстве. Но это его честолюбие, и я не хочу мешать ему; он любил меня, будучи пэром Франции, — он также будет любить меня, сделавшись министром.
Наконец, я понимаю его любовь. Она не похожа на любовь аркадского пастушка и еще менее на любовь jeune-premier комической оперы. Ум его вырос среди политических идей, и потому мой разговор дает ему мало пищи. В его душе слишком много места, чтоб одно чувство любви могло ее наполнить; она была бы в ней каплей дождя в океане; но я наполнила собою то, чего недоставало ему прежде. Тогда он знал только борьбу без отдохновения, он не был счастлив вполне; дай ему теперь одно отдохновение без борьбы — он будет совершенно несчастлив. Я — дерновая скамья, которая ожидает его каждый вечер, на которой он, как усталый путник, засыпает с наслаждением и которая вместе с отдыхом дает ему новые силы для нового дня.
Что же делать? Есть натуры, вечно жаждущие движения. Чем же должны быть мы, женщины, для таких созданий? Мы обязаны понимать их, удивляться им, поддерживать их и находить в нашей же любви и утешение, и надежду.
Впрочем, эта полная деятельности жизнь мужа служит ручательством в его вечной любви ко мне. В несколько часов, которые мы проводим вместе, чувства наши не могут истощиться так скоро, как если б он проводил со мною каждую минуту своего существования. Я понимаю, если мужчина и женщина не имеют другого дела, отвлекающего от любви, то они не могут долго упиваться своим счастьем: оно оставит их, как скоро они успеют пресытиться. Так скоро отвращаются от любимых яств, если их едят и много, и часто.
В минуты, которые Эмануил посвящает мне, он превращается в самого пламенного обожателя. Я не знаю, как любят других женщин; но решительно думаю, что быть любимой более меня — невозможно.
Чтобы он мог говорить со мною, как с другом; чтобы быть для него более, чем женою, я мало-помалу посвятила себя в таинства современной политики.
Веришь ли ты, что он прибегает иногда к моим советам?
О, какою гордою я делаюсь в эти дни!
Как добр был Господь, когда даровал чувству эту способность выражаться в каждом движении и открыл ему все пути! Но это зависит и от восприимчивости сердца. Чтобы любовь могла дать счастье — нужно не только уметь любить, но и уметь быть любимой.
Нежность Эмануила к дочери — выше всяких описаний; нужно сказать, что она, точно ангел, слетевший с одной из картин Рубенса. Как непостижимо это возрождение жизни! Сколько дум возбуждает в нас один вид нашего дитя! Какое сладкое впечатление производит на нас его первый лепет! Потом дитя растет — в его движениях начинает проявляться способность, лепет приобретает смысл, инстинкт превращается в чувства, в страсти, и пойдет оно быстро по только что пройденному нами пути, но на котором мы должны будем оставить его как бы для того, чтоб оно само нашло привязанности, необходимые для его счастья, которого не может дать ему наша эгоистическая любовь, — потому что, наконец, мы станем неспособны к жертвам и будем требовать их только для себя. Да, теперь только я могу объяснить себе смысл слов отца и все сказанное им по этому предмету. Сколько всего заключается в ребенке! Когда я погружаюсь в созерцание этого крошечного существа, еще слабого и ничего не понимающего, которое умеет только инстинктивно протягивать свои ручонки к виновнице его жизни, я не могу убедить себя, что и мы когда-то были такими же. И невольно спрашиваю себя: какую будущность готовит судьба этому слабому созданию, которое, однако, поймет со временем жизнь и ее явления, которое будет любить и страдать и которое встретит, быть может, существо, теперь тоже едва только явившееся на свет, но которое сделается необходимым для его счастья, как Эмануил для моего собственного. Потом, как мы, и оно будет иметь детей, и оно умрет в свою очередь, и наступит время, когда все мы будем жить только в памяти потомков. Наши портреты, портреты стариков, будут развешаны по стенам галерей, наряду с изображениями наших предков, а наша любовь, наши грезы, наши радости не оставят и следа. И тысячи лет пройдут над нашим прахом, и земля уничтожит все, даже кости, которые наши дети, обливая слезами, зароют в ее недра…
Так вот что такое жизнь! И вследствие этого раздумья во мне невольно рождается вопрос: отчего Эмануил, вместо того чтобы посвятить всю жизнь мне и дочери, тратит ее на достижение честолюбивых и химерических желаний, которые еще гораздо непрочнее нашего существования? Но одной улыбки моей Клотильды и поцелуя моего мужа слишком достаточно, чтобы рассеять эти грустные мысли, которым удивишься и ты, когда прочтешь письмо, и которые, надеюсь, никогда не тревожат твою головку; но ведь ты лучше всех должна знать, что я всегда была немного мечтательна; помнишь, ты часто шутя называла меня Шарлотою Вертер.
Понимаешь ли ты теперь, как мало опасен для меня маркиз де Гриж? Напиши же мне длинное письмо, которое могло бы вознаградить за последние две строчки».