— Нет.
В этом коротком «нет» была целая история прошедшей грусти.
— Так простите меня, что я позволила себе войти в эту комнату, которая должна бы оставаться вне моего любопытства, — сказала Мари, взяв руку Эмануила, и они отправились к графине.
II
Это обстоятельство, незначительное само по себе, было причиною мгновенно родившейся симпатии между Мари и Эмануилом. Женщины любят сожалеть, это дает им повод утешать, что они любят еще более — и наша героиня в этом случае не отличалась нисколько от других женщин. Она сумела найти в словах «Это моя мать» такое выражение печали, что тут же подумала: человек, который грустит и страдает таким образом, должен иметь нежное сердце, а потому-то употребила все возможное, чтобы заставить его забыть печаль, которая по временам туманила его лицо. Надо сказать, что женщины, а в особенности молодые девушки, одарены от природы необыкновенною способностью находить слова утешения. Кажется, судьба дала им и тоненькие пальчики и нежный голос именно для того, чтоб они могли врачевать и боль души, и язвы тела. Эмануил, сделавшись частым гостем и другом дома, оставался по целым часам то с Клементиною, то с Мари. И часто последняя делала ему такие вопросы, которые предлагаются только затем, чтоб иметь право основать на ответах надежду. Эмануил увлекался прелестью воспоминаний, и каждый день прибавлял новую ступень к этой бесконечной лестнице, по которой старость нисходит в детство. Он рассказывал ей о своих первых страданиях, о первых волнениях своей жизни, он говорил ей, как, лишенный матери, еще в колыбели, он искал бессознательно недостававшей ему любви; говорил, как, начав уже понимать, он начал жить среди других детей, а вместе с тем начал завидовать и страдать; тем более, что его товарищи почти все без исключения имели ту половину сердца, которой судьба лишила его, и он чувствовал до того это лишение, что, будучи уже в коллегии, когда он видел мать, ласкающую сына, он удалялся и плакал. Говорил, как, приезжая на вакантное время к отцу, он проводил целые часы в созерцании, в восторге, в мольбе перед портретом своей матери, говорил и о тех чувствах, которые наполняли его в тот день, когда отец свел его на кладбище, указал ему на могилу, причина которой — было его рождение; как он плакал и рыдал, желая рассмотреть, хоть глазом души, черты, которые так живо изображены были на полотне, теперь покоившиеся под холодным мрамором.
Трудно изобразить, сколько удовольствия находил Эмануил в этих беседах; он, которого положение и привычка сделали недоверчивым к людям, он нашел наконец душу, в которую без страха мог перелить избыток своей. Все, что ни говорил он, сопровождая свои слова грустной улыбкой, было понятно Мари; мало-помалу откровенность перешла в доверенность, и они оба отдались ей до того, что не скрывали друг перед другом ни малейших впечатлений; их сердца сливались одно с другим, как и глаза, ибо часто, при рассказах молодого человека, внезапные слезы капали с ресниц молодой девушки. Эмануил, как мы уже сказали, среди страстей и честолюбия сохранил простоту и ясность сердца, так что ему довольно было одного слова, чтоб оно забилось. Обыкновенно мать первая произносит это слово; если же нет ее — то любимая женщина; но ведь мы знаем, Эмануил не встречал до сих пор еще такой женщины, которой бы взгляд, голос или любовь могли пробудить в нем эти воспоминания.
Мари, следовательно, была первая, которую случай бросил на его пути как утешение. Не подумайте, однако, чтоб Эмануил возымел к ней влечение как к женщине, которую рассчитывают сделать своей любовницей. Нет; он полюбил ее, как любил бы свою дочь, сестру, и эта любовь, смешанная с благодарностью за то удовольствие, которое, казалось, находила она в его беседах, и за те приятные минуты, которыми он ей был обязан. Почти незаметно Эмануил усвоил привычку сердца, которая всегда прививается так легко, но разлука с которой стоит много горя. Он скоро забыл палату и ее членов, слушая пение и игру Мари, и потом, когда она переставала играть, он подходил к ней, целовал ее головку и был счастлив; а между тем он был молод. Есть люди, рассудок которых приходит в зрелость ранее срока; Эмануил принадлежал к этому разряду, все в замке считали его ровесником графа. Сам граф, взяв на себя труд исцелить его от природной меланхолии, радовался успеху лечения, и, угадав благородство души молодого пэра, оставлял его без опасения наедине со своею дочерью, тем более, что Клементина почти всегда была между ними.
Но в ее присутствии их беседы были совсем не те, веселость выводила их из сферы мечтательности, и звонкий смех ее раздавался вслед за каждой сентиментальной фразой, которые так нравились Мари; молодые девушки как бы дополнялись одна другою, Эмануил любил их обеих. И действительно, обе они производили на него неведомые ему доселе впечатления; только с Клементиной он забавлялся, как с ребенком, тогда как с Мари он говорил, как с женщиной. Ветреная и беспечная, Клементина, казалось, знала его уже долгое время, она заставляла его бегать, ездить верхом, словом, вела себя с ним как институтка. Клементина была всегда занимательным и разнообразным предметом наблюдения для такого мыслителя, как Эмануил; нельзя было проговорить с нею пяти минут без того, чтоб ее живое воображение не переносилось с предмета на предмет, она легко переходила от величайшей веселости к глубокой грусти, без всякой последовательности, всегда, однако, возвращаясь к основе своего характера — беспечности! Скучать с нею не было возможности; лишь только она замечала, что Мари и Эмануил принимались за грустную и бесконечную тему, она со смехом подходила к своей подруге, брала ее руки, просила Эмануила следовать за нею, и все трое убегали или в парк, или кормить птиц, или рвать цветы.
И вот на этих-то двух существах останавливалась мысль Эмануила при его пробуждении; они вмешались в его жизнь в силу привычки их видеть, дышать одним воздухом с ними. Он рано являлся в замок и всегда уже находил их или в саду, или в гостиной; когда еще издали он различал их грациозные головки, угадывал их улыбки, ловил посланный ему привет, и, поднимая лошадь в галоп, он мчался, не спуская с них глаз, и останавливался только у крыльца замка.
Графиня тоже была любезна с молодым пэром; она, как все женщины, счастливые своею свободою, имела желание казаться чувствительною, мечтательною. Хотя, впрочем, не было в мире женщины, более лишенной этих качеств, как г-жа д’Ерми; но тем не менее она брала руку Эмануила и, скрываясь с ним в каком-нибудь уединенном месте парка, говорила о сочувствии душ, о бренности и ничтожности жизни: но, к счастью, Эмануил скоро понял, что так естественно в дочери, ложно и ненатурально у матери, и потому не увлекался ее заученными фразами.
Граф видел все и молчал; он имел, или показывал вид, что имеет, какую-то простую идею и наблюдал за всеми верным и светлым взглядом человека, который ни в радостях, ни в печалях других не принимает никакого участия.
Один барон не переставал раскаиваться; он принимал серьезно прогулки графини с его другом и боялся, чтобы Клотильда не увидела существующего между ним и Эмануилом различия. Де Бэ страшился более всего, как нам известно, расстаться с привычкою, которую усвоил годами, и потому-то двадцать раз он готов был спросить Эмануила о важности его отношений к графине и, если еще не было поздно, решился мешать ему идти далее.
Впрочем, решительность его была бы совершенно лишнею, ибо Эмануил угадал и любовь графини, и равнодушие графа, и испытующие и завистливые взгляды барона. Он предоставил каждому свое и только спокойно наслаждался так неожиданно пришедшим к нему счастьем.
В таком положении были дела, когда однажды, после обеда, все общество отправилось в сад, чтобы, по обыкновению, наслаждаться вечерней прогулкой. Барон предложил руку графине, граф взял Эмануила, подруги остались вдвоем.
Казалось, все имели что-то сказать друг другу, но, как бы не зная с чего начать, прогуливались несколько минут молча. Наконец каждая пара, случайно или преднамеренно, разошлась в разные стороны и заговорила. Нет надобности подслушивать барона и графиню, каждый легко поймет, что они говорили: барон выражал свой страх, свои сомнения, графиня старалась его успокоить.