В Америке все есть, говорит Альфи, все-все, и они спорят из-за бумерангов и Америки с Австралией, пока мама не говорит: Христа ради, уймитесь – ваш брат уезжает, а вы тут ссоритесь из-за бумерангов.
Мама говорит, что накануне моего отъезда надо устроить вечеринку. В прежние времена, когда кто-то уезжал в Америку, все собирались на проводы, и это называлось «американские поминки», потому что никто не надеялся когда-нибудь снова увидеть своих родных. Как жаль, говорит она, что Мэлаки в Англии и не приедет, но однажды все мы в Америке встретимся, с Божией помощью и молитвами Его Благодатной Матери.
По выходным, когда я не работаю, я гуляю по Лимерику и навещаю улочки, где мы жили: Виндмилл Стрит, Хартстондж Стрит, Роден Лейн, Росбрин Роуд, Литтл Баррингтон Стрит - которая на самом деле, не улица, а переулок. Я стою у дома Терезы Кармоди, смотрю, пока оттуда не выходит ее мать и не спрашивает: тебе чего? Я навещаю могилы Юджина и Оливера на старом кладбище св. Патрика, а потом перехожу через дорогу и иду на кладбище св. Лаврентия, где похоронена Тереза. Повсюду я слышу голоса умерших, и думаю: последуют ли они за мной через Атлантический Океан?
Мне хочется весь Лимерик сохранить в памяти – вдруг я сюда больше никогда не вернусь. Я сижу в церкви св. Иосифа и в церкви редемптористов и говорю себе: смотри хорошенько - быть может, ты видишь все это в последний раз. Я иду на Хенри Стрит попрощаться со святым Франциском - впрочем, я уверен, что и в Америке смогу с ним поговорить.
Теперь мне не хочется никуда уезжать. Временами мне хочется пойти в турбюро «О’Риорданс» и забрать свои пятьдесят пять фунтов. Можно было бы еще два года подождать, а там и Мэлаки поедет со мной, так что у меня в Нью-Йорке будет хотя бы один родной человек. Со мной творится что-то странное, и порой, когда мы с мамой и братьями сидим у огня, я чувствую, как в горле встают слезы, и я стыжусь себя и этой слабости. Поначалу мама смеется надо мной, говорит: у тебя мочевой пузырь, наверное, где-то у глаз, но потом Майкл говорит: мы все поедем в Америку, и папа, и Мэлаки – все уедем туда, и заживем там все вместе, - и она сама начинает плакать, и так мы сидим все вчетвером и как дураки плачем.
Жаль, говорит мама, что мы раньше вечеринок не устраивали, и теперь вот собираемся, когда дети исчезают один за други - Мэлаки в Англии, Фрэнки в Америку едет, - как это печально. С тех денег, которые мама получает от дочерей мистера Слайни, она откладывает несколько шиллингов и покупает хлеб, ветчину, студень, сыр, лимонад и несколько бутылок стаута. Дядя Па Китинг приносит стаут, виски и немного шерри для тети Эгги, потому что у нее больной желудок, а тетя Эгги приносит пирог со смородиной и изюмом, который сама испекла. Аббат приносит шесть бутылок стаута и говорит: ладно, Фрэнки, пей, мне только одну или две оставь, иначе я песню не вытяну.
Он сидит с бутылкой в руках и, закрыв глаза, поет The Road To Rasheen, но у него не песня выходит, а одно завывание. Смысла в словах никакого, и никто не понимает, отчего из его закрытых глаз катятся слезы. Альфи шепчет мне на ухо: в песне смысла-то нет, чего он плачет?
Не знаю.
Аббат допевает песню, открывает глаза, вытирает щеки и говорит нам, что это была печальная песня про одного мальчика из Ирландии, который отправился в Америку, а там бандиты его и убили, так что он умер, и даже священник к нему не поспел. Смотри, говорит он мне, не умирай, если где-то поблизости нету священника.
Дядя Па говорит, что в жизни песни печальнее не слыхал, и не споете ли что-нибудь повеселей. Он просит маму, а она говорит: что ты, Па, я не вытяну, дыхания не хватит.
Будет тебе, Энджела, давай. Один лишь куплет, один только, и все.
Хорошо, я попробую.
Она поет печальную песню, а в припеве мы затягиваем хором:
A mother’s love is a blessing
No matter where you roam
Keep her while you have her
You’ll miss her when she’s gone
Эта песня еще хуже, чем предыдущая, говорит дядя Па, и правда, сидим как на поминках, и не оживит ли кто наше заседание, иначе придется с тоски напиться.
О Боже, говорит тетя Эгги, совсем забыла. На небе-то лунное затмение.
Мы выходим на улицу и смотрим, как на луну наползает округлая, черная тень. Дядя Па говорит: это, Фрэнки, перед твоим отъездом в Америку очень хороший знак.
Нет, говорит тетя Эгги, это плохой знак. Я читала в газете, что луна репетирует конец света.
В задницу конец света, говорит дядя Па. У Фрэнки Маккорта жизнь только начинается. Через несколько лет он вернется в новом костюме, заплыв жирком, как и положено янки, с белозубой красавицей под руку.
О нет, Па, о нет, говорит мама, и ее уводят в дом и наливают капельку испанского шерри, чтобы как-то утешить.
День клонится к вечеру. «Айриш Оук» выходит из гаваней Корка и проплывает мимо Кинсейла и мыса Безоблачный, и вот, в темноте мерцают огоньки мыса Мизен - крайней оконечности Ирландии; когда я снова ее увижу - одному Богу ведомо.
И правда, лучше бы я остался, сдал бы на почте экзамен, вышел бы в люди. Заработал бы денег побольше, чтобы Майкл и Альфи ходили в школу сытые и в нормальных ботинках. Мы переехали бы с переулка на улицу или даже на проспект, где вокруг домов разбиты сады. Если бы я сдал экзамен, маме уже никогда ни пришлось бы выносить горшок за мистером Слайни или кем-то еще.
Но теперь ничего не изменишь - я на корабле, Ирландия растворяется в ночи, а я как дурак стою тут на палубе, смотрю назад и думаю, как там мои родные в Лимерике, как Мэлаки в Англии, как отец, и, что совсем глупо, в голове у меня все те песни - Родди Маккорли идет на смерть - и мама ловит воздух ртом, о танцы танцы Керри, а бедный мистер Клохесси в постели надрывается от кашля, - и я хочу обратно в Ирландию - там по крайней мере у меня была мама, братья и тетя Эгги, какая-никакая, но тетя, и дядя Па, угостивший меня первой пинтой, и мочевой пузырь у меня где-то возле глаз - но тут я замечаю, что рядом на палубе стоит какой-то священник и с любопытством глядит на меня.
Он родился и вырос в Лимерике, но акцент у него американский, потому что он много лет прожил в Лос-Анджелесе. Он знает, каково это - расставаться с Ирландией, сам уехал и до сих пор не оправился. Ты живешь в Лос-Анджелесе, там пальмы растут и солнце дни напролет светит, а ты молишь Господа хоть на денек послать дождь и прохладу, как в Лимерике.
За ужином священник подсаживается за стол ко мне и старпому, и старпом сообщает нам, что поступил новый приказ, и судно теперь направляется в Монреаль, а не в Нью-Йорк.
Через три дня дают новый приказ. Плывем все-таки в Нью-Йорк.
Три пассажира-американца жалуются: черт подери этих ирландцев, не могут что ли не вихлять?
За день до прибытия в Нью-Йорк приходит новый приказ. Нас отправляют вверх по течению реки Гудзон, к местечку под названием Олбани.
Олбани? - говорят американцы. Чертово Олбани. Какого черта мы сели в это чертово ирландское корыто? Черт его дери.
Ты их не слушай, говорит священник. Американцы не все такие.
На рассвете мы приплываем в Нью-Йорк. Я стою на палубе, и мне кажется, что я смотрю кино в «Лирик синема» - вот-вот оно закончится, и включат свет. Священник пытается мне рассказать, что как называется, но я и так знаю: вот Статуя Свободы, остров Эллис, Эмпайр-стейт-билдинг, Крайслер-билдинг, Бруклинский мост. По дорогам мчат тысячи машин, золотых в лучах солнца. Богатые американцы в цилиндрах, белых галстуках и фраках, должно быть, идут домой спать, а там их ждут роскошные белозубые женщины. Остальные направляются на работу в теплые, уютные офисы, и все живут легко и беззаботно.
Американцы спорят с капитаном и с таможенником, поднявшимся на борт с буксирного судна. Почему нельзя сойти на берег прямо здесь? Почему, черт возьми, надо плыть аж до самого Олбани?