У меня кружится голова. Пойду домой, лягу спать. Я бреду по Баррингтон Стрит, держась за ограду, а в переулке держусь за стену. Мама сидит у огня, курит «Вудбайн», братья спят наверху. Здорово, говорит она, вот какой ты домой приходишь.
Мне трудно говорить, но я сообщаю, что выпил свою первую пинту с дядей Па. А отца нет, чтобы меня угостить первой пинтой.
Надеюсь, он знал, что делал.
Я, шатаясь, иду к стулу, и она говорит: вылитый отец.
Я еле ворочаю языком. Уж лучше, уж лучше, лучше я буду как отец, чем как Ламан Гриффин.
Она отворачивается от меня и смотрит на пепел в камине, но я не унимаюсь, потому что выпил первую пинту, две пинты, и завтра мне шестнадцать, теперь я мужчина.
Слышала? Уж лучше я буду как отец, чем как Ламан Гриффин.
Мама встает и смотрит на меня.
Думай, что несешь, говорит она.
Сама, черт возьми, думай, что несешь.
Не смей так со мной говорить. Я твоя мать.
Я буду с тобой говорить, как черт возьми захочу.
У тебя не рот, а помойка.
Да? Неужто? Все лучше, чем быть как Ламан Гриффин, старый пьяница сопливый со своим чердаком, и со всеми, кто туда к нему лазил.
Она уходит от меня, а я по пятам иду за ней наверх, в маленькую комнату. Она поворачивается ко мне: отстань, оставь меня в покое, - но я все рявкаю на нее: Ламан Гриффин, Ламан Гриффин, - она отталкивает меня: убирайся из комнаты, - и я даю ей пощечину - и вдруг - в глазах у нее слезы, она говорит тихо-тихо: еще раз только ударь, - и я отшатываюсь - вот еще один проступок в длинном списке моих грехов, и мне за себя стыдно.
Я падаю в постель, в одежде как был, среди ночи просыпаюсь, меня тошнит на подушку, и братья жалуются: какая вонь, а ну, убирай за собой, какая гадость. Я слышу, как мама плачет, и мне хочется сказать ей, что мне стыдно, но с какой это стати - после всего, что было у них с Ламаном Гриффином.
Утром мои младшие братья уходят в школу, Мэлаки уходит искать работу. Мама сидит у огня, пьет чай. Я кладу зарплату на стол ей под локоть и направляюсь к двери. Чаю будешь? - говорит она.
Нет.
Сегодня твой день рождения.
Ну и что.
Я выхожу на улицу, мама за мной и кричит мне вслед: поешь что-нибудь, желудок испортишь, – но она видит лишь мою спину, и я молча сворачиваю за угол. Мне по-прежнему хочется сказать ей, что мне стыдно, но тогда придется сказать, что она сама во всем виновата, не надо было в ту ночь забираться на чердак - но все равно, мне плевать с высокого дерева - ведь я до сих пор пишу страшные письма для миссис Финукейн и коплю на билет в Америку.
У меня впереди целый день, к миссис Финукейн идти только вечером, и я брожу по Генри Стрит, пока дождь не загоняет меня в церковь св. Франциска, где стоит святой Франциск со своими птичками и овечками. Я смотрю на него и вообще не понимаю, зачем я ему молился. Я умолял его заступиться за Терезу Кармоди, но он ничегошеньки не сделал – стоит себе на пьедестале с овечками и птичками, и плевать ему с высокого дерева и на Терезу, и на меня.
Прощай, святой Франциск. С тобой покончено, Фрэнсис. Вообще, не знаю, зачем меня так назвали. Лучше бы меня звали «Мэлаки» - один король был, другой – великий святой. Почему ты не вылечил Терезу? Почему ты допустил, чтобы она попала в ад? Ты допустил, чтобы моя мать забралась на чердак. Ты допустил, чтобы я стал таким грешником. Ботиночки детские разбросаны по концлагерю. Опять эта опухоль - болит в груди, и голод.
Святой Франциск – да кому он нужен, он не высушит слез, которые льют у меня по щекам - и Боже, Боже - я на коленях стою уронив голову на спинку скамейки рыдаю и плачу и так ослабел от голода и слез что вот-вот свалюсь и пожалуйста помогите мне Боже или святой Франциск потому что мне сегодня шестнадцать а я ударил мать и отправил Терезу в ад и блудил на виду у всего Лимерика и окрестностей у меня словно камень на шее висит и мне страшно.
Чья-то рука обнимает меня за плечи - коричневая ряса, черные бусины четок – это священник, францисканец.
Сын мой, сын мой, сын мой.
Я ребенок, я прислоняюсь к нему, малыш Фрэнки у отца на коленях, расскажи мне про Кухулина, папа, мою сказку, которую не отнимет Мэлаки или Фрэдди Лейбовиц на качелях.
Дитя мое, присядь вот здесь, рядом со мной. Расскажи мне, что тебя тревожит. Если хочешь, конечно. Меня зовут отец Грегори.
Отец, мне сегодня шестнадцать.
Хорошо, замечательно, но почему ты переживаешь?
Я выпил вчера первую пинту.
Да?
Я ударил мать.
Господи. Но Бог простит тебя, сын мой. Что-то еще случилось?
Не могу рассказать вам, отец.
Ты хотел бы исповедаться?
Я не могу. То, что я сделал, ужасно.
Бог прощает всех, кто раскаялся. Он ради нас отдал на смерть Единственного, Возлюбленного Своего Сына.
Не могу, отец. Не могу.
Но святому Франциску ты мог бы рассказать?
Он мне больше не помогает.
Но ты ведь любишь его?
Люблю. Мое имя - Фрэнсис.
Тогда расскажи ему. Мы тут с тобой посидим, и ты расскажи ему обо всем, что тебя беспокоит. А я посижу рядом и послушаю - для святого Франциска и Господа Нашего это просто еще одна пара ушей. Хорошо?
Я говорю со святым Франциском и рассказываю про Маргарет, Оливера, Юджина, про отца, как он пел «Родди Маккорли» и не приносил денег домой, и ничего из Англии не прислал, про Терезу и зеленый диван, про ужасный мой грех на Карригоганнеле, и почему Германа Геринга не повесили, хотя он детей мучил, а их ботиночки разбросаны по концлагерю, и «Братья во Христе» закрыли дверь у меня перед носом, и не взяли меня в мининстранты, и мой младший брат Майкл шел по улице и клацал разбитым ботинком, и глаза у меня страшные, такой стыд, и брат-иезуит закрыл дверь у меня перед носом, и я дал маме пощечину, а у нее слезы.
Посиди пока тихонько, говорит отец Грегори, помолись немножко, хорошо?
Щекой я касаюсь его шершавой коричневой рясы - она пахнет мылом. Он смотрит на святого Франциска и на Дарохранительницу, кивает, и я думаю, он беседует с Господом Богом. Затем он просит меня встать на колени, дает отпущение грехов, велит помолиться, прочитав три раза «Радуйся, Мария», три «Отче Наш», три «Слава Отцу». Он говорит, что Бог прощает меня, и я должен простить себя - Бог любит меня, и я должен любить себя, потому что лишь когда любишь Бога в себе, ты способен любить тех, кого Он сотворил.
Но, отец, а Тереза Кармоди - в аду?
Нет, сын мой. Уверен, что на небе. Она страдала, как мученики в древние времена, и Бог свидетель, пострадала достаточно. Можешь не сомневаться, что сестры в больнице не позволили ей умереть без исповеди.
Отец, вы уверены?
Уверен, сын мой.
Он снова благословляет меня, просит молиться за него, и я счастливо семеню под дождем по улицам Лимерика, зная, что Тереза на небе и кашель у нее прошел.
Утро, понедельник, над вокзалом встает солнце. Вдоль платформы уложены связки газет и журналов. Мистер Маккэфри вместе с одним из ребят, Вилли Хэрольдом, перерезает бечевку, считает номера, ведет записи в амбарной книге. С утра пораньше надо доставить английские газеты и «Айриш Таймс», потом журналы. Мы пересчитываем газеты и помечаем, что куда отвезти.
Мистер Маккэфри садится за руль и остается в фургоне, пока мы с Вилли с кипами газет бежим в магазин и принимаем заказы на слеующий день – в амбарной книге потом надо прибавить или убавить. Доставив газеты, мы выгружаем в конторе журналы и на пятьдесят минут расходимся по домам завтракать.
Я возвращаюсь в контору, а там уже двое других ребят, Имон и Питер, сортируют журналы, пересчитывают и раскладывают по ящикам вдоль стены. Заказы поменьше развезет Джерри Хэлви на велосипеде, крупные доставят на фургоне. Мистер Маккэфри оставляет меня в конторе, чтобы я учился пересчитывать журналы и вести их учет в амбарной книге. Как только мистер Маккэфри уходит, Имон и Питер открывают ящик, в котором прячут сигаретные окурки, и начинают дымить. Они поверить не могут, что я не курю. С тобой, вообще, все в порядке? - спрашивают они. Глаза больные? Или чахотка? Как можно встречаться с девушкой, если ты не куришь? Тут же сядешь в лужу. Вот, скажем, ты с девушкой гуляешь, говорит Питер, и она просит у тебя сигарету, а ты ей: я не курю, - ну и что? Сядешь в лужу. И как тогда заманишь ее в поле, малость потискать? А мой отец, говорит Имон, считает, что непьющим доверять нельзя. Если парень не пьет и не курит, говорит Питер, его, может, и девчонки не волнуют – от таких тошнит просто, и все.