Майкл ничуть не лучше. Он приводит в дом стариков и бродячих псов. Рядом с ним в постели то и дело видишь собаку. Псы бывают раненые, безухие, бесхвостые. Однажды Майкл нашел в парке слепую борзую, которую мучили дети. Он отбил детей, подобрал борзую – размером больше, чем он сам, - и сообщил маме, что отдаст собаке свой ужин. Какой ужин? - говорит мама. Нам повезет, если в доме найдется хоть корочка хлеба. Пусть ест мой хлеб, отвечает Майкл. Мама требует, чтобы на следующий день собака из дома исчезла, и Майкл плачет всю ночь, а еще пуще рыдает утром, когда видит, что собака рядом с ним, в его постели, умерла. В школу он не пойдет, потому что ему надо вырыть могилу - там, где была раньше конюшня, - и он хочет, чтобы мы копали ее вместе с ним и потом прочитали розарий. Что толку молиться за пса, говорит Мэлаки, почем ты знаешь, может, он и католиком не был? Как это не был, рыдает Майкл, я ведь спал с ним в обнимку. Он так убивается из-за собаки, что мама разрешает нам всем остаться дома и не ходить в школу. Мы в таком восторге, что безропотно помогаем Майклу выкопать могилу и читаем три «Радуйся, Мария». Мы ведь не намерены весь наш выходной читать розарий за дохлого пса. Приводя домой стариков, Майкл умудряется разводить огонь и угощать их чаем, хотя ему только шесть лет. Мама говорит, что сходит с ума, когда, придя домой, видит этих стариков, которые сидят у огня, чешутся, пьют чай из ее любимой чашки и что-то бормочут. У Майкла, говорит она Брайди Хэннон, чутье на стариков, которые слегка не в себе, и если в доме не найдется для них куска хлеба, он постучит к соседям и, не смущаясь, попросит у них. В конце концов, мама запрещает Майклу приводить стариков. Один из них наградил нас вшами, и это сущее бедствие.
Вши гадкие - хуже крыс. Они кишат у нас в волосах, в ушах и во впадинах ключиц. Впиваются в кожу. Пробираются в швы одежды и в пальто, которые служат нам одеялами. Нам приходится осматривать Альфи с головы до пят, потому что он маленький и сам ничего с ними поделать не может.
Вши хуже, чем блохи. Они впиваются в кожу и сосут нашу кровь, которая просвечивает у них в брюшках. Блохи – те скачут и кусаются, и они незаразные. Блохи все-таки лучше, чем вши. Прыгучие твари – они безвредней сосущих.
Мы все дружно решаем, что хватит с нас бродячих женщин с детьми, собак и стариков. Довольно заразы и болезней.
Майкл рыдает.
У миссис Перселл, бабушкиной соседки, у единственной на всей улице есть радиоприемник. Миссис Перселл получила его от государства, потому что она старая и слепая. Мне тоже хочется приемник. Наша бабушка старая, но не слепая, и что толку иметь бабушку, которая ни в какую не слепнет и не получает от государства приемник?
По воскресеньям я сажусь на тротуар под окном миссис Перселл и слушаю спектакли по «Би-Би-Си» и по ирландскому «Рэдио Эриэн»: пьесы О’Кейси, Шоу, Ибсена и самого Шекспира, который лучше всех, пусть он и англичанин. Шекспир как картофельное пюре – его мало не бывает. А еще там рассказывают чудные истории про греков, которые выкалывают себе глаза, потому что по недоразумению женились на собственных матерях.
Однажды сижу я под окном миссис Перселл, слушаю «Макбет», и тут из-за двери выглядывает ее дочка Кэтлин. Фрэнки, заходи в дом. Мама говорит, что ты чахотку подхватишь, если будешь сидеть на земле в такую погоду.
Что ты, Кэтлин, мне и здесь неплохо.
Не спорь, заходи.
Меня угощают чаем и большим куском хлеба с толстым слоем ежевичного варенья. Миссис Перселл спрашивает: Фрэнки, тебе нравится Шекспир?
Очень, миссис Перселл.
О, Фрэнки, его слова – это музыка, и он лучший рассказчик на свете. Не знаю, что бы я делала по вечерам в воскресенье, кабы не Шекспир.
По окончании спектакля мне разрешают покрутить ручку радиоприемника. Я перемещаюсь по шкале и на коротких волнах слышу разные звуки: шипение и странный шепот, шум океана – отливы, приливы - и азбуку морзе: тире-тире-тире-точка. Я слышу звуки мандолин, гитар, испанских волынок, барабаны Африки, крики лодочников на Ниле. Я вижу моряков, стоящих на вахте и отпивающих из чашек горячее какао. Вижу соборы, небоскребы, коттеджи. Вижу бедуинов в Сахаре, французский иностранный легион и ковбоев в американских прериях. Вижу козлов, скачущих по скалистым берегам Греции, где пастухи все слепые, потому что по недоразумению женились на матерях. Вижу людей, болтающих в кафе, попивающих вино, гуляющих по бульварам и авеню. Я вижу уличных женщин в дверных проемах, вижу монахов, читающих вечерню, и тут слышу громкий звон Биг Бена – в эфире Иностранная служба «Би-Би-Си», выпуск новостей.
Оставь, Фрэнки, говорит миссис Перселл, узнаем, что в мире творится.
После новостей начинаются передачи для Американских вооруженных сил. Так здорово слышать голоса американцев - тягучие и свободные - и музыку - какая музыка! - самого Дюка Эллингтона, который советует прокатиться на трамвае «А» , а Билли Холлидей поет лишь мне одному:
I can’t give you anything but love, baby,
That’s the only thing I’ve plenty of, baby.
Ах, Билли, Билли, я хочу в Америку - к тебе и ко всей этой музыке - туда, где больных зубов ни у кого нет, где все оставляют еду на тарелке, где в каждом доме есть туалет и все живут счастливо до конца своих дней.
И миссис Перселл говорит: знаешь что, Фрэнки?
Что, миссис Перселл?
Этот Шекспир, он такой молодец – ирландцем был, не иначе.
Сборщик платы за жилье теряет терпение. Миссис, говорит он маме, у вас долг за четыре недели. Всего два фунта четыре шиллинга. Вы это прекращайте, иначе мне придется пойти в контору и доложить сэру Винсенту Нэшу, что Маккорты уже месяц не платят. И, миссис, тогда что? Пинком под зад меня вышвырнут с работы, а у меня на содержании мать - ей девяносто два, но она каждый день причащается, ходит в церковь, где францисканцы. Сборщик платы за жилье взымает плату за жилье, иначе он, миссис, теряет работу. Я вернусь через неделю, и если вы не заплатите – всего один фунт, восемь шиллингов и шесть пенсов – то окажетесь на улице, и ваша мебель будет мокнуть под дождем.
Мама возвращается в Италию, садится у огня и думает: где же ей, скажите на милость, раздобыть денег, чтобы за неделю заплатить, не говоря уже про долг. Ей очень хотелось бы чая, но воду вскипятить нечем; но тут Мэлаки из стенки между двумя комнатами верхнего этажа вытягивает расшатанную доску. Мама говорит: ну, раз она все равно отвалилась, можно пустить ее на дрова. Мы греем воду, а утром сжигаем то, что осталось, чтобы заварить себе чай - но как быть вечером, и на следующий день, и потом? Еще одну доску, говорит мама, только одну - и стенку больше не трогайте. Так она твердит две недели, и в конце концов остаются только несущие балки. К балкам, велит нам мама, не прикасайтесь ни в коем случае - на них держится крыша и весь дом.
К балкам – нет, ни за что.
Мама уходит к бабушке, а в доме так холодно, что я беру топорик и примеряюсь к одной из балок. Мэлаки меня ободряет, и Майкл от нетерпения хлопает в ладоши. Я дергаю балку на себя, потолок стонет, и на мамину постель обрушивается штукатурка, черепица и дождевая вода. О Боже, говорит Мэлаки, нас убьют, а Майкл пляшет и поет: Фрэнки дом поломал, Фрэнки дом поломал.
Мы бежим под дождем за мамой, чтобы сообщить ей эту новость. Она озадаченно глядит на Майкла, который все твердит: Фрэнки дом поломал, - а я объясняю, что в крыше дыра, и дом вот-вот рухнет. О Господи, говорит она и выбегает на улицу, а бабушка пытается поспеть за ней.
Мама видит кровать, погребенную под грудой черепицы и штукатурки, и хватается за волосы: что же нам теперь делать? И кричит на меня за то, что я к балкам притронулся. Пойду в контору, говорит бабушка, скажу, чтоб крышу починили, иначе вас тут зальет совсем.
Немного погодя она возвращается вместе со сборщиком платы за жилье. Господи Боже Всевышний, говорит он, а где еще одна комната?