Еще одну, просит папа, всего одну пинту, а? Нет, отвечает бармен. Папа трясет кулаком: да я за свободу сражался. Бармен выходит из-за стойки и хватает его за локоть, а папа пытается его оттолкнуть.
Хватит, говорит дядя Па. Мэлаки, не буянь. Пора домой, тебя Энджела ждет. Завтра похороны. И детки ваши славные тебя ждут.
Но папа все буянит, и несколько человек выталкивают его в темноту. За ним, шатаясь, с мешком еды выходит дядя Па.
Папа хочет еще куда-нибудь пойти за кружечкой, но дядя Па говорит, что у него больше нет денег. Папа говорит, что всем расскажет о своем несчастье, и его угостят. Дядя Па говорит, что это низость так поступать, и папа рыдает у него на плече. Ты хороший друг, говорит он дяде Па. Он снова плачет, и дядя Па хлопает его по спине. Страшное горе, ужасное, говорит дядя Па, но время лечит, и однажды тебе станет легче.
Папа становится прямо и смотрит ему в глаза. Никогда, говорит он, никогда.
На следующий день мы на повозке едем в больницу. Оливера кладут в белый ящик, который мы привезли с собой, и мы едем с ним на кладбище. Белый ящик опускают в яму и засыпают землей. Мама и тетя Эгги плачут, бабушка будто сердится на кого-то, у папы, дяди Па Китинга и дяди Пэта Шихана лица печальные, но они не плачут, и я думаю, что если ты мужчина, то плакать тебе разрешается, только когда у тебя есть стакан с чернотой под названием «пинта».
Мне не нравятся галки, которые садятся на деревья и на могильные плиты, и я не хочу оставлять с ними Оливера. Какая-то галка ковыляет к могиле Оливера, и я швыряю в нее камень. Папа говорит, что нельзя швырять камни в галок – вдруг это чья-то душа. Я не знаю, что такое душа, но папу не спрашиваю, потому что меня это не волнует. Оливер умер, и галок я ненавижу. Когда вырасту, вернусь однажды сюда с целым мешком камней, и все кладбище усею трупами галок.
На следующее утро после похорон Оливера папа идет на Биржу труда, где ему надо расписаться и забрать девятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Он обещает, что вернется домой в полдень, купит угля, и мы разведем огонь, пообедаем ветчиной и яйцами и выпьем чай в честь Оливера, а может нам дадут еще по одной или две конфетки.
В полдень папы дома нет. Нету ни в час, ни в два, и мы варим и съедаем несколько картофелин, которыми нас угостили продавцы накануне. В тот майский день папа так и не появляется до захода солнца. И вот, наконец, поздней ночью, после того, как закрылся последний паб, мы слышим, как он плетется по Уиндмилл Стрит и горланит:
When all around a vigil keep,
The West’s asleep, the West’s asleep –
Alas, and well may Erin weep
When Connacht lies in slumber deep
There lake and plain smile fair and free,
‘Mid rocks their guardian chivalry.
Sing, Oh, let man learn liberty
From crashing wind and lashing sea.
Спотыкаясь и держась за стену, папа заходит в комнату. Сопли текут у него из носа, и он вытирает их тыльной стороной ладони. Он пытается что-то сказать. Мальщикам пора спать. Слушьте. Дети, быра спать.
Перед ним встает мама. Дети хотят есть. Где деньги, которые тебе дали? Купим хоть рыбы с картошкой, чтоб они голодными спать не ложились.
Мама лезет рукой папе в карман, но он отталкивает ее. Шо за неуфашение, говорит он. Нися так при мальщиках.
Мама тянется к его карманам. Где деньги? Дети хотят есть. Ах ты дрянь паршивая, ты снова все пропил? Как в Бруклине?
Och, бедная Эндшела, мямлит он. Бедная дощенька моя Маргарет, бедный сынощек мой Оливер.
Папа, шатаясь, идет ко мне и обнимает, и я чую запах перегара, как и раньше в Америке. Лицо у меня мокрое от его слез, слюней и соплей, мне хочется есть, он заревел мне всю голову и я не знаю что сказать.
Потом он отпускает меня и обнимает Мэлаки и снова причитает о нашей сестренке и братике, которые лежат в сырой земле, и что нам всем надо молиться и вести себя хорошо, и надо быть умницами и слушаться маму. Он говорит, что хоть и горе у нас, но пора нам с Мэлаки идти в школу, потому что лучше образования ничего нет на свете, рано или поздно оно принесет плоды, и пора готовиться исполнить свой долг перед Ирландией.
* * *
Мама говорит, что больше ни минуты на Уиндмилл Стрит не останется. Она уснуть в этом доме не может, кругом ей мерещится Оливер: Оливер в постели, Оливер на полу играет, Оливер возле камина сидит у папы на коленях. Она говорит, что и Юджина тут оставлять нехорошо, потому что близнец остро переживает потерю брата, может даже острее, чем мать. На Хартстондж Стрит сдают комнату, и там две кровати, а не одна как у нас - на шестерых – нет, пятерых. Мы снимем комнату, и для верности мама в четверг пойдет на Биржу труда, встанет в очередь и заберет пособие по безработице, как только его дадут папе. Он просит не позорить его перед товарищами. Биржа труда – не место для женщин, которые выхватывают деньги у мужчин из-под носа. Мама говорит, ах бедненький. Если бы ты не пропивал деньги в пабах, я бы не ходила за тобой по пятам, как в Бруклине.
Папа говорит, что опозорится навечно. Но маме все равно. Ей нужно жилье на Хартстондж Стрит - хорошая, теплая, уютная квартирка с туалетом на нижнем этаже, как в Бруклине, в которой нет блох, и сухо, и никого не убьет сырость. А кроме того, на той же улице находится Государственная школа Лими, и мы с Мэлаки сможем в полдень приходить на обед домой, выпить чаю с жареным хлебом.
В четверг мама идет по пятам за папой на Биржу труда и выхватывает деньги, которые папе суют в окошечко. Остальные безработные ухмыляются и пихают друг друга локтями - папа опозорен, потому что пособием, которое получает мужчина, женщине распоряжаться не положено. А что если ему захочется пенсов шесть поставить на лошадь или выпить пинту, а если все женщины будут вести себя как наша мама, то лошади бегать перестанут, и Гиннесы разорятся. Но деньги теперь у мамы, и мы переезжаем на Хартстондж Стрит. Потом мама берет Юджина на руки, и мы идем в Государственную школу Лими. Директор мистер Скаллан велит нам
приходить в понедельник с тетрадками, карандашами и ручками с хорошим пером. С лишаем или вшами в школе не появляться; носы высморкать, причем сморкаться не на пол, чтобы всех позаражать чахоткой, и не в рукава, а в носовой платок или чистую тряпочку. Он спрашивает нас, хорошо ли мы будем себя вести, мы отвечаем, что хорошо, и он говорит: Господи Боже, вы янки что ли?
Мама рассказывает ему про Маргарет и Оливера, и он говорит: Боже Всевышний, Боже Всевышний, горя-то сколько на свете. Ну что же, младшего паренька, Мэлаки, мы определим в подготовительный класс, а его брата в первый. Все это в одном кабинете, и преподаватель у них один. Итак, утром в понедельник, ровно в девять часов.
Мальчики из школы интересуются, почему мы так говорим. Вы янки что ли? Мы объясняем, что приехали из Америки, и они спрашивают: вы гангстеры или ковбои?
Какой-то взрослый мальчик подходит ко мне, так что мы стоим нос к носу. Я тебя спрашиваю: вы гангстеры или ковбои?
Я говорю, что не знаю. Он тычет мне пальцем в грудь, и Мэлаки говорит: я гангстер, а Фрэнки ковбой. Смышленый у тебя братец, говорит взрослый мальчик, а ты тупой янки.
Мальчики вокруг него что-то предвкушают. Бей его, бей, галдят они, и он так сильно толкает меня, что я падаю. Мне хочется плакать, но перед глазами у меня снова темнеет, как тогда с Фредди Лейбовицем, и я кидаюсь на него и бью ногами и кулаками. Одним ударом я валю его на пол и пытаюсь схватить за волосы, чтобы треснуть головой о землю, но у меня в ногах жгучая боль, и нас разнимают.
Преподаватель мистер Бенсон хватает меня за ухо и лупит по ногам тростью. Ах ты, хулиган, говорит он. Значит, вот какое поведение ты привез нам из Америки? Смотри, веди себя как следует – иначе в порошок сотру, ей-богу.
Он велит мне вытянуть сначала одну руку, потом другую, и бьет меня по рукам палкой. Теперь иди домой, говорит он, и скажи своей маме, что ты вел себя плохо. Ты плохой янки. Повторяй за мной: я плохой.