Сержант дает маме одеяло, и она засыпает, вытянувшись на лавке. Мы с братьями спим на полу. Папа сидит, прислонившись спиной к стене - мне видно, что глаза его под козырьком кепки широко открыты; гарды угощают его сигаретами, и он курит. Гард, который кинул в женщину ириской, родом с Севера, из Баллимены, и они с папой вспоминают тамошних знакомых и тех, кто живет в Кушендалле и в Туме. Гард мечтает, как однажды выйдет на пенсию, поселится на берегу Лох-Ней и будет рыбачить день-деньской. Наловлю угрей, говорит он, целую кучу. Боже, люблю жареного угорька. Я спрашиваю папу: это Кухулин? Гард начинает хохотать и смеется так, что лицо у него становится пунцовым. Ах, Матерь Божия, вы слыхали? Парень желает знать, не я ли Кухулин. Янки, малец, а про Кухулина знает.
Папа объясняет: нет, этот дядя не Кухулин, но человек он прекрасный, и однажды поселится на берегу Лох-Ней и будет рыбачить день-деньской.
* * *
Папа тормошит меня: подъем, Фрэнсис, подъем. В бараках шумно. Какой-то мальчик моет полы и поет:
Anyone can see why I wanted his kiss
It had to be and the reason is this
Could it be true, someone like you
Could love me, love me?
Я говорю: это мамина песня, прекрати ее петь, а он в ответ лишь сигаретой дымит и уходит, и я думаю, чего это людям чужие песни петь неймется. Мужчины и женщины, зевая и кряхтя, выходят из камер. Женщина, которая предлагала мне ириску, останавливается и говорит: малыш, я лишнего выпила, прости, глупостей тебе наплела, но гард из Баллимены перебивает ее: пошевеливайся, старая шлюха, не то снова тебя засажу.
А ну и засаживай, говорит она. Сяду, выйду. Какая мне разница, синяя ты задница.
Мама, укутавшись в одеяло, сидит на скамейке. Седая женщина приносит ей чашку чая и говорит: я жена сержанта. Он сказал, что вам как-то надо помочь. Хотите, миссис, яичко всмятку?
Мама качает головой: не хочу.
Ах, миссис, в вашем-то положении надо обязательно скушать яичко всмятку.
Но мама мотает головой и я думаю, как можно отказываться от яичка всмятку, ведь на свете нет ничего лучше.
Ладно, мэм, отвечает жена сержанта, тогда я принесу поджаренного хлеба и что-нибудь детям и вашему бедному мужу.
Она уходит в другую комнату и вскоре возвращается с чаем и хлебом. Папа пьет чай, а нам отдает свой хлеб, и мама просит его: кушай хлеб, Бога ради. Какой нам от тебя прок, если ты от голода свалишься. Он мотает головой и спрашивает у сержантовой жены, нельзя ли достать сигаретку, хотя бы одну. Она приносит ему сигарету и сообщает маме, что гарды в бараках скинулись нам на билеты до Лимерика. Нас вместе с чемоданом довезут на машине до вокзала Кингсбридж, и через три или четыре часа мы будем в Лимерике.
Мама протягивает руки к жене сержанта и обнимает ее. Спасибо вам и вашему мужу и всем гардам, говорит мама. Не знаю, что бы мы без вас делали. Видит Бог, такое счастье снова быть среди своих.
Что вы, пустяки, говорит сержантова жена. У вас ребятки такие славные, да я сама из Корка - знаю, каково в Дублине оказаться без гроша в кармане.
Папа сидит на другом конце лавки, курит сигарету, пьет чай, потом за нами приезжает машина, и нас везут по улицам Дублина. Папа спрашивает водителя, не затруднит ли его проехать мимо Центрального Почтамта. Желаете марок купить, или как? - говорит водитель. Нет, отвечает папа. Я слышал, что в честь героев 1916-го года поставили новую статую Кухулина, и я хотел бы показать ее старшему сыну - он его глубоко почитает.
Водитель говорит, что понятия не имеет кто такой этот Кухулин, но завернуть туда вовсе не против. Может, он и сам зайдет и посмотрит из-за чего сыр-бор, потому что с детства не был на Центральном Почтамте, а англичане так палили по нему из орудий с того берега реки Лиффи, что все здание едва не разворотили. Он говорит, что по всему фасаду видны следы пуль, и не надо их заделывать: пусть ирландцы помнят о коварстве англичан. Я спрашиваю у водителя, что такое коварство, и он отвечает: спроси у отца, - но только я собираюсь спросить, как мы подъезжаем к большому дому с колоннами. Это и есть Центральный Почтамт.
Мама остается в машине, а мы проходим вслед за водителем в здание Почтамта. Извольте, говорит он, вот ваш Кухулин.
И я чувствую, что вот-вот заплачу, потому что наконец-то вижу его – вижу Кухулина, вот он стоит на пьедестале, на Центральном Почтамте. Он весь золотой и волосы у него длинные, голова понуро висит, а на плече сидит большая птица.
Бога ради, что все это значит? – говорит водитель. Причем тут этот лохматый парень, и что за птица у него на плече? И будьте так любезны, скажите, мистер, причем тут герои 1916-го года?
Папа объясняет, что Кухулин боролся до конца, как бойцы Пасхальной Седмицы . Враги боялись подходить к нему, пока не уверились, что он умер - а они это поняли, когда на него села птица и стала пить его кровь.
Ну, говорит водитель, беда ирландцам, если без птицы им не разобрать, помер человек или нет. Пойдемте-ка лучше, не то на поезд опоздаете.
Жена сержанта обещала послать телеграмму нашей бабушке, чтобы нас встретили в Лимерике, и вот, бабушка стоит на платформе, кутаясь в черную шаль – седая, угрюмая, не улыбается – ни маме нашей, никому - ни даже Мэлаки, моему брату, у которого улыбка до ушей и красивые белые зубы. Это Мэлаки, говорит мама, указывая на папу - бабушка кивает и смотрит куда-то в сторону. Она подзывает двух мальчиков, которые околачиваются у вокзала, и дает им денег, чтобы те несли наш чемодан. Мы отправляемся вслед за бритоголовыми, сопливыми и босыми мальчиками по улицам Лимерика. Я спрашиваю маму: а почему они бритые наголо? И она говорит: чтобы вшам было негде прятаться. А что такое «вшам»? - спрашивает Мэлаки. И мама говорит: не «вшам» - одна букашка называется «вошь». А ну прекратите! – говорит бабушка. Нашли о чем болтать. Мальчики свистят и смеются и семенят рядом, будто им горя мало, что они босые, и бабушка велит им: хорош смеяться, не то уроните чемодан и сломаете. Они прекращают свистеть и смеяться, и мы идем вслед за ними в парк, где стоит высокая колонна, а на ней статуя, и трава такая зеленая, что хочется жмуриться.
Папа несет близнецов, мама в одной руке несет сумку, а другой держит за руку Мэлаки. Она поминутно останавливается, чтобы перевести дух, и бабушка говорит ей: все куришь? Сигареты в могилу тебя сведут. В Лимерике чахоточных полно и без вас, курильщиков. Роскошество это, для богачей.
Вдоль парковой тропинки, по которой мы идем, растут сотни разных цветов, и близнецы приходят от них в восторг. Они тычут в них пальцем и верещат, и мы смеемся – все, кроме бабушки, которая с головой кутается в шаль. Папа останавливается и ставит близнецов на землю, поближе к цветам. Он говорит: это цветы, - и они принимаются носиться взад-вперед, пытаясь выговорить слово «цветы». Боже, они американцы? – удивляется мальчик при чемодане. Мама отвечает: да, они родились в Нью-Йорке. Все мои ребята родились в Нью-Йорке. Боже, американцы, говорит тот мальчик второму. Они ставят на землю наш чемодан и глазеют на нас, а мы на них, но бабушка говорит: вы тут весь день будете стоять и пялиться друг на друга? И мы идем дальше. Выходим за ворота парка и сворачиваем на узкую улочку, а за ней - на другую, которая ведет к дому бабушки.
На каждой стороне улочки ряд маленьких домов, один из них бабушкин. На кухне у нее стоит черная, блестящая железная печка, и в ней горит огонь. Вдоль стены у окна стоит стол, а напротив сервант с чашками, блюдцами и вазами. Сервант всегда закрыт, а ключи бабушка держит в кошельке, потому что оттуда брать ничего нельзя. Его открывают, только если кто-то умрет или вернется из-за границы, или когда в гости заходит священник.
Над печкой на стене висит картина, на которой изображен какой-то мужчина – у него длинные каштановые волосы и печальные глаза. Он указывает себе на грудь, а там большое сердце, из которого вырываются языки пламени. Это Пресвятое Сердце Иисуса, объясняет мама, и мне интересно: почему сердце горит, и почему Он не плеснет на него водой? Как, говорит бабушка, разве дети про свою веру ничего не знают? В Америке, отвечает мама, все не так просто. Пресвятое Сердце повсюду, говорит бабушка, и подобному невежеству нет оправданий.