Прижавшись горячим лбом к холодному стеклу, Руфь устало щурилась, с тоской любуясь ночным зимним небом. Мучительно хотелось схватить шаль, набросить ее на себя и, выскочив на улицу, с головой окунуться в эту неземную красоту; когда-то она не задумываясь поддалась бы этому минутному порыву, однако сейчас глаза ее наполнились слезами от сладких воспоминаний о тех давно ушедших днях. Но в этот миг кто-то коснулся ее плеча, и она очнулась о грез, унесших ее в январские ночи прошлого года, такие похожие на эту, но тем не менее совершенно иные.
– Руфь, дорогая, – прошептала подошедшая к ней сзади девушка и тут же невольно зашлась в долгом приступе сильного кашля. – Пойдем со мной, тебе нужно немного поесть. Ты не представляешь, как это помогает одолеть сон.
– Мне сейчас больше помог бы глоток свежего воздуха, – тихо ответила Руфь.
– Но только не в такую ночь, – возразила та, зябко передернув плечами от одной мысли о холоде на улице.
– Ну почему же не в такую, Дженни? – удивилась Руфь. – О, у себя дома я в такую пору множество раз бегала по тропинке до самой мельницы, просто чтобы посмотреть, как блестят сосульки, висящие на огромном мельничном колесе. А выбравшись туда, я уже была не в силах вернуться в дом, к сидящей у огня маме… Даже к маме, – добавила она тихим унылым голосом, в котором слышалась бесконечная печаль. – Сама подумай, Дженни, – сказала она, пытаясь как-то приободриться, хотя в глазах ее по-прежнему стояли слезы, – и скажи честно: видела ли ты когда-нибудь, чтобы эти старые дома, мрачные, отвратительные и обветшалые, выглядели бы такими – как бы это точнее сказать? – почти прекрасными, какими они кажутся сейчас, под этим мягким, чистейшим, изысканным снежным покрывалом? И если это настолько украсило их, только представь себе, как должны смотреться в такую ночь деревья, трава, вьющиеся по стенам ветки плюща!
Но Дженни не могла разделить такое восхищение зимней ночью: для нее зима была тем промозглым и тяжелым временем года, когда ее кашель становился мучительнее, а боль в боку чувствовалась сильнее обычного. Однако, несмотря на это, она просто обняла Руфь, в душе радуясь за эту сироту-ученицу, еще не привыкшую к тяготам швейного ремесла, которая умудрялась находить бесхитростное удовольствие в таких обыденных вещах, как вид морозной ночи за окном.
Так они и стояли, погруженные каждая в свои мысли, пока не послышались шаги идущей по коридору миссис Мейсон. На свои рабочие места девушки вернулись с новыми силами, хоть обе и остались без ужина.
Место, где в мастерской работала Руфь, было самым темным и холодным, однако оно ей очень нравилось; она инстинктивно выбрала его для себя из-за расположенной перед ней стены, сохранившей на себе следы былого великолепия старинной гостиной, которая, судя по оставшимся фрагментам потускневшей и выцветшей росписи, в свое время выглядела просто роскошно. Стена эта была разделена на панели цвета морской волны с белой и золотой каймой, где щедрой рукой большого мастера была изображена россыпь безумно красивых цветов, выглядевших столь реалистично, что казалось, будто чувствуешь их тонкий аромат, слышишь, как южный ветерок мягко шелестит лепестками алых роз, ветками лиловой и белой сирени, золотистыми гроздями цветущего ракитника. Среди сочной зеленой листвы красовались величавые белые лилии – символ Пресвятой Девы Марии, розовые мальвы, анютины глазки, примулы – словом, все те очаровательные цветы, которые можно было бы встретить в старомодном деревенском саду, пусть и не в том порядке, в котором они перечислены здесь. В нижней части каждой панели была нарисована ветвь остролиста, чья жесткая прямота линий контрастировала с украшавшими ее завитками английского плюща, омелой и цветками морозника; по бокам свисали гирлянды весенних и осенних цветов. Венчали же композицию символы изобильного лета – ароматные мускусные розы и другие яркие цветы, распускающиеся в июне и июле.
Можно не сомневаться, что нарисовавшему все это художнику – будь то Моннуайе или кто-то другой из давно почивших мастеров прошлого – было бы приятно узнать, что его работа, хоть и поблекшая от времени, приносила облегчение сердцу юной девушки, поскольку все это напоминало ей сад ее родного дома, где, периодически расцветая и увядая, росли похожие цветы.
Миссис Мейсон очень хотелось, чтобы ее работницы особенно постарались сегодня ночью, потому что на следующий день должен был состояться ежегодный бал для членов городского охотничьего общества и их семей. Это было единственное празднество, сохранившееся в городе, после того как здесь перестали устраивать балы в честь заседаний выездного суда. Многие вечерние платья она обещала «всенепременно» доставить на дом своим клиенткам к следующему утру. Она не отказала никому и взялась выполнять все заказы, опасаясь, что в противном случае они могут достаться ее конкурентке – еще одной модистке, которая недавно обосновалась со своей мастерской на той же улице.
Решив пойти на небольшую уловку, дабы поднять дух явно утомленных работниц, миссис Мейсон слегка откашлялась, чтобы привлечь к себе внимание, и заявила:
– Я хочу сообщить вам, юные леди, что в этом году, как и на прежних подобных мероприятиях, меня попросили прислать на бал молодых помощниц с лентами для туфель, булавками и прочими мелочами, чтобы они были готовы в вестибюле зала подправить наряды дам в случае необходимости. И я пошлю туда четверых – самых прилежных. – Она сделала ударение на последних словах, однако не заметила ожидаемого эффекта: девушки настолько устали, что ни светская роскошь, ни тщеславие, ни какие-либо другие соблазны мира их уже не интересовали, за исключением одного-единственного желания – побыстрее добраться до своих постелей.
Миссис Мейсон была весьма почтенной дамой и, как и многие другие почтенные дамы, имела свои слабости. Одной из них – вполне естественной при ее профессии – было пристрастное отношение к внешнему виду своих подчиненных. Поэтому она уже заранее выбрала четырех привлекательных девушек, достойных представлять ее заведение; свое решение она держала в секрете, и оно не мешало ей обещать эту награду самым усердным. Она даже не считала это жульничеством, относясь к тем людям, философия которых сводилась к тому, что все, что они делают, безоговорочно является правильным.
Наконец всеобщая крайняя усталость стала слишком очевидной, и девушкам было разрешено идти спать. Но даже это долгожданное распоряжение выполнялось вяло. Тяжело двигаясь, они медленно складывали свою работу, пока не убрали все, а затем стайкой отправились по широкой темной лестнице наверх.
– Ох, как мне выдержать еще целых пять лет таких жутких ночей! В этой душной комнате! В этой гнетущей тишине, где слышно даже шуршание иголки в наших пальцах – туда-сюда, туда-сюда! – горестно воскликнула Руфь, прямо в одежде бросаясь на свою постель.
– Ну что ты, Руфь. Ты сама знаешь, что так, как сегодня ночью, бывает не всегда. Частенько мы уходим спать уже в десять, а к замкнутому пространству этой комнаты ты скоро привыкнешь и перестанешь его замечать. Ты просто слишком устала сейчас, иначе не обращала бы внимания на шорох иголок, – я, например, этого вообще не слышу. Подожди-ка, я тебя расшнурую, – сказала Дженни.
– Что толку раздеваться? Через три часа нам вставать и снова идти на работу.
– Но если ты разденешься и уляжешься в кровать, то за эти три часа успеешь хорошенько отдохнуть. Ну же, дорогая, давай я помогу.
Противиться Дженни было невозможно. Уже перед самым отходом ко сну Руфь вдруг сказала:
– Ох, как же я сожалею, что стала резкой и раздражительной. По-моему, раньше я такой не была.
– Нет, конечно же нет. Большинство новых учениц поначалу раздражительны, но это проходит. Очень скоро все это их уже не волнует… Бедное дитя! Она уже спит, – тихо закончила Дженни.
Сама же она не могла ни спать, ни отдохнуть. Боль в боку сегодня мучила ее сильнее обычного. Она даже подумала, что следовало бы написать это в письме домой, но потом вспомнила о плате за ее обучение, которую с таким трудом удавалось собрать отцу, об их большой семье, о своих нуждавшихся в заботе младших братьях и сестрах. Поэтому она решила терпеть и верить в то, что с приходом тепла ее боль и кашель отступят. Она просто должна поберечься.