Экскаватор вгрызается в старую землю. Ковш поднимает вместе с землей гнилые бревна, камни в полуистлевших корзинах, человеческие скелеты, связанные проволокой по нескольку штук вместе.
— Что это?.. Подождите, подождите!.. — и Павел Иванович останавливает экскаватор. Отирая лицо платком, он растерянно говорит Османову:
— Лет сорок тому назад здесь произошло ужасное событие. Вы должны были о нем слышать. Вы ведь из Хусая…
— Да.
— Делили воду… Это было мое первое знакомство с водой в быту…
— Да. Вы стояли вот там, — говорит Османов.
— Что? — Глазами, омертвевшими от ужаса, глядит Павел Иванович на Османова.
— Вы стояли вот там, — повторяет Османов. — А я прыгнул в воду спасать отца… здесь вот…
— Кто вы? Боже мой, кто вы?..
— Я сын одного из этих Тохтасынов…
Павел Иванович закрывает глаза.
— Жизнь наша прошла для того, чтобы снова вернуться к началу, но пришла иной, удивительной, — говорит Османов.
— Мы с вами вернулись к сухим костям, чтобы успокоить их водою счастья. Наша с вами вода влилась в историю.
Расстроенный воспоминаниями, расстегивает Османов низкий ворот своей украинской рубашки и открывает грудь, исполосованную глубокими шрамами.
Павел Иванович узнает в Османове маленького Османа.
— Так вот когда мы с вами встретились, друг мой, — говорит он.
— Мы с вами и не расставались, профессор! Каждый по-своему искали мы дорогу к молодости, которая была бы другой, чем наша… Опустите ковш! Бережно положите кости мучеников!.. Здесь мы построим памятник борцам за народную воду, борцам, мученикам и жертвам ее!
Османов берет Павла Ивановича под руку, и они идут, как братья, смахивая пальцами слезы со щек.
— Ту воду никак нельзя было и поделить теми старыми средствами, — говорит Павел Иванович.
— Да. Нельзя. Мы построили социализм и вернулись с вами на места ужаса, чтобы по-своему закончить то, что не могла закончить их жизнь.
— Слушайте, Османов! Я гораздо старше вас — и старше, и наивнее, и в общем так далее… Но раз возвращаемся к молодости — надо к ней возвращаться всем своим существом… Понимаете вы меня?
— Я чувствую вас.
— Ну, и что скажете?
— Вам давно-давно пора стать коммунистом.
— Давно-давно — не значит ли это, что уже поздно?
— Если в нашем распоряжении хотя бы один только день жизни — мы обязаны и этот день прожить всей душой!..
Павел Иванович входит в свою палатку.
Анна Матвеевна плачет, сидя на походной кровати.
— Что, и у вас какие-нибудь воспоминания? — хмуро спрашивает ее Павел Иванович.
Та отмахивается.
— Хоть в партийном порядке дело рассматривай! — говорит она со вздохом.
— Это о ком же?
— Да об Юсуфе этом. Шалава, истинный бог, шалава!.. Голодранцем был, так Фомушку только и смущал, только к себе и сманивал. Вывели человека в люди, так теперь — ах, извиняюсь, жить негде.
— Это любовь, Анна Матвеевна! — говорит вошедшая в палатку народная артистка Халима Насырова.
— Оставьте, пожалуйста. Откуда это видно? — недружелюбно спрашивает ее Анна Матвеевна. — В наше время…
— В ваше время вы вот девушкой и остались, — говорит Павел Иванович.
— Им сейчас делать нечего — вот они и любить разучились. Это такие люди — будет аврал, шторм, прорыв, катастрофа, они тут и устроятся. Любят, чтобы у них все сразу, все вместе, то и другое. Жалко, нигде прорыва нет, чтоб их послать!.. Там бы все и устроилось…
— Нет, все-таки некрасиво вышло. Разговоров не оберешься, а толку нет, — не соглашается Анна Матвеевна.
— У кого нету, у кого есть, — и в палатку входит Ризаев, здороваясь со всеми.
— Профессор-ака, аукцион хотим маленький делать завтра.
— Какой аукцион?.. И что это вы все слова перепутали?.. Аукцион?
— Ну, торги называется… Фатьму продавать надо…
— Какую Фатьму продавать? — встает Анна Матвеевна.
— Подожди, подожди… Я по-другому скажу — Юсуфа покупать будем. Аукцион! Кто больше даст — тот к себе забирает. Жить им негде, дома нет, кишлака нет, сада нет. Такой работник! О! — и он выставляет большой палец. — Иначе, как торги, не выходит!
На участке колхоза «Руки прочь» доделывают последние метры. Председатель колхоза ободряет народ:
— Кто первый закончит, тому, говорят, артистку выдадут. Такой разговор сегодня был.
— А моя старуха кому пойдет? — едко спрашивает старик.
— Э-э, не лично, не лично!.. Колхозу дают, отец!
— Я всегда говорил: с этой водой одна забота, — тихо шепчет старик соседу. — Артистку дают, думаешь, зачем?.. Чтобы ей театр построить. А театр зачем?.. Чтобы там концерты давать, кто отстал или там что-нибудь еще… Покою от этого не будет.
Вдруг он роняет кетмень, сердится.
— Что с тобой?
— Сердце зовет лечь.
— Ты! Зря отпустивший бороду! — бежит к нему председатель. — Цифру ломаешь!
Старик машет рукой.
— Ну вас! Им тоже надо дать немножко работы, — кивает на санитаров. — Их цифра совсем в хвосте стоит.
— Ты человек, преисполненный большой хитрости! — говорит ему председатель. — Если больной, зачем пошел?
— Красиво поешь, а песни нет, — отвечает старик. — Если из-за одной артистки театр строить, может из-за одного меня больницу построят. Кто знает?..
И вот собирается пышный народный той. Расчищена огромная поляна. Врыты столбы вокруг нее. На столбы поднимают свернутые ватные халаты, смочив их керосином. Это освещение. «Администратор» тоя — Ризаев — верхом на коне распределяет места по кругу.
Длинным шестом указывает он места колхозов.
Первые ряды ложатся, вторые сидят на корточках, третьи — на ящиках, четвертые стоят, пятые и дальше — на автомобилях и арбах.
Амфитеатр из человеческих голов.
Собираются карнаиры, певцы, дойриеты (играющие на бубнах).
Публика возбуждена.
Тихий радостный вечер Узбекистана нежно переходит в сумерки цвета красного вина, слегка разбавленного водою.
Идут повара и поварихи с мисками. Над ними плакат:
«Шурпа колхоза Молотова».
Несут блюдо с пловом. Мальчуган гордо поднял плакат:
«Плов колхоза 1 Мая».
Бежит, ощетинившись железными шампурами, вереница людей, ведомая флагом:
«Шашлык колхоза Красная заря».
Участники пира усаживаются в круг.
— Легче два канала сделать, чем такой той организовать, — ворчит старик в новых калошах, гордо прицепивший листок бумаги с надписью «История болезни». Он ни за что не хочет, чтобы его обвинили в мнимой болезни.
Добрых двадцать тысяч составили круг, вспыхнули халаты на столбах, и вот на круг выбегает в старинном малиновом хорезмском костюме, похожая на сказочную птицу, Тамара Ханум.
Дойры взлетают вверх в руках музыкантов. Быстрые тонкие руки их как бы ловят готовый звук в воздухе и подбрасывают его на бубнах.
— Это Тамара Ханум, — кто-то говорит старому щеголю в калошах.
— Что я, слепой? — недовольно огрызается старик.
Молодые ребята, сидящие в первом ряду, снимают с халатов шелковые пояса (а у них поясов по пять) и расстилают их перед собою. Каждый хочет, чтобы она сплясала на его платке — в этом много славы.
Юноши распахивают халаты и бьют ладонями в сердце. Словно рассекая грудь, протягивают они к танцовщице руки, как бы держа в них живое биение страсти.
— Не уменьшайся! Будь нашей! — звонко кричат они.
…Выходит в круг соловей Азии — Халима Насырова. Она еще не начала петь. Она ищет кого-то.
— Это сама Халима, — говорят старику в калошах.
— Что я, глухой? — отзывается он.
И она начинает. Нет для узбека большей радости, чем слушать бегущую воду, но Халима — как сказочная река. Она поет хрустальным голосом воды.
Опять снимают юноши пояса, и уже весь круг покрыт шелком.
Тот, на чей платок ступит она, от радости и почета не знает, куда себя девать.
Но Халима глядит на Юсуфа.