Я сидел вместе со всеми в Вестминстерском аббатстве и думал о нашей удивительной дружбе, которая продолжалась пятнадцать лет. А началась она в Бонне, в 1984 году. “Мистер Биньон? — спросил голос из телефонной трубки. — С вами говорит мистер Менухин”. Я стал лихорадочно соображать. Мне был известен только один Менухин, но, конечно же, это не он, такое просто невозможно. А позвонивший сказал, что он сейчас в Бонне, готовится дирижировать “Милосердием Тита” Моцарта, прочел мою книгу о России, которая его очень заинтересовала; не соглашусь ли я позавтракать с ним?
Я вконец растерялся. Что я мог сказать человеку, который был знаком со всеми великими музыкантами, композиторами и дирижерами двадцатого столетия?
С той самой минуты, когда я, услышав его имя, испытал нервное потрясение, я почувствовал на себе его обаяние, деликатность и такт, которыми восхищался весь мир и которые помогали ему находить друзей в самых разных слоях общества. Он не собирался говорить со мной о музыке, он хотел поговорить о России, стране, где родились его отец и мать и где он включился в борьбу за права человека, права своих коллег-музыкантов и угнетаемых меньшинств. Он пригласил меня на свое исполнение.
Это был незабываемый вечер. В театре собрался весь Бонн. Иегуди тогда только начинал выступать в своей второй профессиональной ипостаси — дирижера, но для немцев он уже давно стал легендой. Опера имела огромный успех, и он пригласил меня еще на одно представление. Он чувствовал себя одиноко в Бонне. Я страшно удивился, когда он сказал мне, что пять недель в одной гостинице — это самый долгий промежуток времени, который он провел безвыездно на одном месте. А потом, уже какое-то время спустя, он рассказал мне о своем удивительном детстве, когда он исколесил Америку вдоль и поперек, всюду давая концерты, — эта одиссея продолжалась всю его жизнь.
Мы с женой прошли за кулисы и пригласили его к себе домой на ужин. К моей великой радости, он охотно согласился. Вечер за вечером он ужинал с политической и интеллектуальной элитой, выслушивал их тосты, и ему, наверное, хотелось посидеть за столом в домашней обстановке, поесть обыкновенной домашней еды — и орехов, которые он так любил.
И следующие пятнадцать лет он приходил ко мне, где бы я ни жил, и передо мной открывались все новые и новые грани человека, который страстно защищал традиции гуманизма в искусстве и для которого единственным настоящим домом был земной шар. Он любил дразнить людей и бывал дерзок, вызывающ, непочтителен. Его идеи были возвышенны и благородны, неосуществимы, а порой и просто безумны, но рассказывал он о них с искренней страстью и озорным азартом. А давайте бороться с нищетой в Индии, сделав коровьи лепешки национальной валютой! А давайте с помощью музыки примирим арабов и евреев, осужденных и их мучителей, жертв и палачей!
Он рассказывал мне о своих странствиях во время Второй мировой войны, когда он выступал с концертами перед войсками союзников на Алеутских островах, островах Ка-рибского бассейна, в заливе Скапа-Флоу, среди руин освобожденной Европы. Он был одним из первых музыкантов, кто приехал в Германию, едва кончились боевые действия, и играл перед оставшимися в живых узниками Бельзена. Воспоминание об этих обтянутых кожей скелетах было одним из самых мучительных в его жизни.
При всей своей скромности Иегуди знал себе цену и никогда не умалял притворно свои заслуги и свой талант. Во многих отношениях не от мира сего, он — и в особенности его отец, который в начале его карьеры был его неофициальным агентом и антрепренером, — хотел, чтобы ему достойно платили за его музыку. Требовал самых высоких гонораров и получал их, спорил с импресарио, если кому-то платили больше, чем ему. Ему важны были не сами деньги, а возможность вкладывать их в свои проекты и воплощать в жизнь свои идеи. И он никогда не кичился своими знаниями и достижениями перед теми, кто был не так ярко одарен. Никогда не забуду, как мой десятилетний сын подошел к Иегуди со своей детской скрипкой и попросил сыграть Once in Royal David’s City. “Что ж, попробую, — ответил Иегуди. — Ты садись за рояль, будешь аккомпанировать”.
С годами он все большее значение придавал своим проектам. “Я прожил свою жизнь задом наперед, — сказал он в преддверии своего восьмидесятилетия. — Родился стариком и все молодею, молодею. Лет двадцать-тридцать назад меня терзала неуверенность — правильно ли я выбрал путь, смогу ли содержать свою семью, достаточно ли хорошо я играю, словом, тысячи сомнений. Теперь они ушли, мне радостно и спокойно — ну, может быть, не всегда спокойно”.
И верно, он вкладывал в свои проекты всю свою энергию. Первыми были его музыкальная школа и Live Music Now (“Живая музыка сейчас”). С помощью LMN он хотел принести музыку туда, где она никогда раньше не звучала, особенно в тюрьмы. К тому времени как ему исполнилось восемьдесят лет, Live Music Now проводила по 2000 концертов в год. Он рассказывал, что этот замысел зародился у него, когда он ездил по Германии сразу после окончания войны и играл в освобожденных концлагерях. “Часто моя музыка была для узников первой встречей с цивилизацией. Я видел их силу и их слабости и в первый раз понял, как много может сделать для них музыка, — сказал он в одном из интервью. — У меня словно открылись глаза, я осознал свою миссию”.
Но, наверное, ближе всего его душе был проект MUS-E, который сейчас осуществляется в девяти странах. Особенно живо на него откликнулась Испания. Смысл этого проекта в том, чтобы направить энергию трудных подростков на музыку и танцы, пантомиму и боевые искусства. Он свято верил в благотворность такого “направления энергии” и объяснял — ну прямо как средневековый богослов, — что “искусство отражает степень развития цивилизации. Насилие и секс — варварство, но их можно трансформировать в энергию созидания и любовь. Музыка — средство обоюдоострое: вы заставляете слушать себя и слушаете других”.
Деятели MUS-E постоянно проводят встречи, симпозиумы, посещают школы для трудных детей. Однако в последнее десятилетие жизни Иегуди волновал еще более масштабный проект — Европейский парламент культур. Цель Парламента была откровенно политическая: дать культуре решающее слово в управлении обществом, чтобы гарантировать самобытное развитие всех традиций, в том числе малых народов, например, цыган и басков. В последние годы это было его любимое детище. Парламент задумывался как трибуна, где европейские страны будут говорить о своих надеждах и насущных потребностях и “вносить свой вклад в деятельность Евросоюза”. Наверное, один только Иегуди Менухин, проведший столько времени в разных странах, среди разных народов, добивающийся осуществления своих разнообразных замыслов, мог мысленно связать все воедино и представить себе союз, который возникнет на основе его предложения.
Политика его и в самом деле сильно интересовала. Он с увлечением читал газеты, постоянно писал в них письма, особенно в “Таймс”, со своими комментариями, предложениями, идеями. За четырнадцать лет газеты напечатали двадцать семь его писем, но это лишь малая толика из того, что он им посылал. Многие были слишком длинные, многословные; циничные газетчики считали его идеи прекраснодушными бреднями. Но он никогда не боялся во всеуслышание высказать свое мнение — в защиту ли российских диссидентов или в осуждение негибкой, как он считал, позиции Израиля по отношению к арабам. Подобное осуждение из уст человека, которого евреи всего мира считали выразителем еврейской либеральной мысли и идеологии, часто вызывало большое волнение — и резкие высказывания со стороны правительства Израиля. В своих увлечениях он был непредсказуем. Сегодня он, к примеру, классический социалист, ратует за поддержку стран третьего мира, восхищается Индией, Неру и его философией неприсоединения, а завтра, как истинный консерватор, вдруг бросается защищать традиционные ценности, — кстати, он искренне восхищался Маргарет Тэтчер, во всяком случае, какое-то время. Ему нравились ее смелость и готовность в любую минуту дать отпор замшелым предписаниям житейской мудрости.