На следующий год, сперва в Бате, затем на телеканале Би-би-си, Диану попросили прочитать стихи Огдена Нэша в качестве поэтического комментария к исполнению “Карнавала животных” Сен-Санса. Она бегло просмотрела стихи и написала свои собственные. Я хорошо понимал ее: она просто не могла себя заставить произнести эти слова, так же как я не мог играть некоторые каденции. Она отвела себе два или три дня на написание стихов — в то время мы находились в Гштаде и были сравнительно свободны. Так вот, за этот срок она сочинила пятнадцать стихотворений. Передача имела большой успех. Через два года по просьбе Хамфри Бертона она участвовала в серии его передач на лондонском телевидении. Она читала разные стихотворения Эдварда Лира под музыку, специально сочиненную Эдвином Роксбургом. На следующее Рождество 1973 года она сделала программу по поэзии Э. Э. Каммингса. Мне казалось, что я знаю Диану насквозь, однако она сумела поразить меня. Было наслаждением видеть ее полностью свободной: как она вся отдается поэтическому творчеству, размышляет, работает над словом, способным передать весь спектр драматических эмоций — от комедии и грубого фарса до трагедии.
Что бы Диана ни делала, она продолжает оставаться моей вдохновительницей и советчицей. Ныне она автор двух талантливых книг.
ГЛАВА 11
Фанатик беспристрастия
Среди всех стран мира лишь в Венгрии и Румынии символом государственности стала музыка. В то время как у других небольших народов новое ощущение национальной идентичности порождало фигуру деспота или революционера, который разрушает твердыни или мстит соседям, венгры и румыны сделали своими героями музыкантов. В Венгрии Зольтан Кодай делит эту честь с Бартоком, в Румынии же безраздельное и неоспоримое первенство принадлежит Джордже Энеску.
У человека, живущего в условиях нашей урбанизированной, технологичной, компьютеризованной цивилизации, сила румынских музыкальных традиций вызывает чувство благодарного удивления. В каждом уголке страны пестуют свой собственный стиль, и знаток музыки здесь подобен дегустатору вин — по особенностям игры крестьянина на флейте или цыгана на цимбалах он может определить их происхождение: северный склон такой-то долины, западный берег такой-то реки. Немудрено, что в стране со столь живыми музыкальными традициями представители этого искусства пользуются авторитетом и народ, породивший величайшего универсального музыканта столетия, гордится им. Но при этом есть что-то обворожительно-невероятное в превращении слуги давно ушедших, утонченных и величественных феодальных порядков в знаковую фигуру современной народной республики.
Мертвые легко поддаются обожествлению. Их жизнь и высказывания можно как угодно искажать, не боясь встретить отпор с их стороны. Однако “канонизация” Энеску при социализме кажется мне справедливой и достойной восхищения. Ибо хотя он служил королевскому двору, хотя он навсегда увез свою княгиню из Румынии сразу после прихода к власти коммунистов, как музыкант он оставался сыном своей страны. Пусть на древе его творчества прижились ростки из Парижа и Вены, наполнились они жизненными соками, почерпнутыми в родной Молдавии — в ее почве, ее душе, ее водах. Энеску стал своего рода объединяющим звеном между монархией и народной республикой, поскольку его значимость была ясна для обеих. Если бы он не уехал и воочию увидел переход от старого строя к новому, он едва ли был бы счастлив. Однако я сомневаюсь, что он был счастлив и в эмиграции. Разумеется, у него не было выбора. Княгиня Кантакузино не могла принять манер и энтузиазма “товарищей”, надо было увезти ее и остатки окружавшей ее обстановки за границу. Мне кажется, что в ином случае он мог бы вернуться в Бухарест, самореализоваться, служа своему народу — своей музыкой, преподаванием, оперным и оркестровым дирижированием, и принимать за это заслуженные почести.
Когда в мае 1946 года я впервые после войны приехал в Румынию, Михай (тот самый, что когда-то проехал мимо меня на белых пони) еще занимал трон (тот самый, на который я некогда нахально взобрался), и Энеску еще не эмигрировал. Страну оккупировали союзники, русские и американцы, но иностранное присутствие не мешало буйному цветению мирной жизни. А она в Бухаресте кипела: повсюду изобилие хороших продуктов, на улицах довольно плотное движение, самый воздух казался словно наэлектризованным жизненной активностью. Всегда любезные американцы одолжили мне армейский автомобиль, и я снова съездил в Синайю. Оказалось, что волшебство, запечатленное в моей памяти, нисколько не утратило силы: горы и лес, животные и растения — все слилось тут воедино, словно в первозданном Эдеме. (С тех пор Синайя пережила обычный упадок, связанный с туризмом: бетонные здания осквернили ее священную первозданность, а толпы людей нарушили неспешный ход времени.)
Король Михай устроил завтрак в мою честь и позже, когда я покидал страну, выделил мне почетный караул: он должен был стоять на страже в аэропорту два часа или даже больше, пока мы ждали транзитные визы для перелета в Швейцарию. Я, вероятно, был одним из последних иностранцев, которых принимали с такими королевскими почестями, ибо дни правления Михая были сочтены: коммунисты, вскоре его свергшие, уже собирали свои силы. Каждое событие они использовали для осуществления своего замысла, включая мой визит. Когда я согласился поиграть для рабочих, оказалось, что главное тут не музыка, но сделанная тогда фотография: она должна была подчеркнуть мою симпатию к партийным лидерам, и на следующий день ее опубликовали во всех газетах.
Я вполне понимал всю противоречивость происходящего, но эти события имели для меня меньшее значение, нежели встреча с Энеску, которого я видел в последний раз в Париже весной 1939 года. Он приехал за мной в аэропорт, и мы вместе отправились на машине в Бухарест, где по стечению обстоятельств я никогда раньше не бывал (Синайя находится на некотором расстоянии от столицы). Построенный на парижский лад, с элегантными каменными домами, стоящими вдоль бульваров, и проспектами, расходящимися лучами от площадей, город производил внушительное впечатление. Я сказал об этом Энеску. “Тише! — прошептал он, с заговорщицким видом прикрыв рот рукой. — C’est la Boue-qui-reste!” (Игра слов: “Это грязь, которая останется”.) Милый Энеску! Хотя за семь лет, прошедших с нашей последней встречи, его спина сгорбилась, у него по-прежнему всегда была наготове шутка. Действительно, он ни разу не дал повода усомниться в моих идеальных представлениях о нем как о музыканте и человеке. Он повез меня в дом княгини Кантакузино — маленький дворец, где, в отличие от роскошных покоев княгини с подушками, диванами, занавесями и гобеленами, он занимал “монастырскую келью”: голые белоснежные стены без единой картины, узкая железная кровать, одно окно.
Он влюбился в княгиню, когда был еще мальчиком, а она — замужней и преуспевающей дамой из аристократического общества. В середине 1930-х годов верность, которую Энеску хранил ей всю жизнь, увенчалась узами брака (к тому времени ее муж умер, а она, больная и несчастная, нуждалась в постоянном уходе). Он приходил из своей маленькой комнаты в ее просторные покои, словно придворный менестрель, услаждающий музыкой изысканный вкус своей дамы и ее окружения. Эти домашние порядки казались особенно трогательными, потому что на публике царил именно он — идол и идеал для своей страны.
Никакое другое мое путешествие не могло сравниться с поездкой по Румынии в обществе Энеску — в отношении того неизменно восторженного приема, который нам оказывали. Это было празднество, оргия, прямо-таки исступленное чествование Энеску, вызванное моим приездом. На протяжении без малого двух недель каждый день мы давали концерты (с открытыми репетициями по утрам), сыграв значительную часть скрипичного репертуара, — каждый день звучала новая программа. Энеску то аккомпанировал мне на фортепиано, то дирижировал оркестром. На каждом концерте и репетиции нам приходилось прибегать к помощи полиции, чтобы освободить проход от машины к дверям зала, а после нескольких ночей, проведенных в осаде поклонников, я был вынужден бежать из отеля (одна очень милая пара с риском для жизни поменяла на время свою квартиру на мой номер в гостинице).