Конечно, чудовища Державина — это обитатели преисподней, но их облик синтезирован из черт разных реальных и сказочных существ: в данном случае перед нами помесь дракона со змеей и крокодилом. Однако не менее странно, диковинно описываются и их «ангельские» антагонисты:
…только агнец белорунный,
Смиренный, кроткий, но челоперунный
[338],
Восстал на Севере один —
Не случайно Пушкин, пародируя Державина в «Тени Фонвизина», контаминирует два эти описания:
Открылась тайн священных дверь!..
Из бездн исходит Лучифер,
Смиренный, но челоперунный…
[340] Сам вид чудовищ завораживает, магнетизирует и описывающего, и читающего. Для того чтобы вербально передать это состояние наблюдателя и сообщить его аудитории, Державин максимально затрудняет звуковой уровень стиха и вовсю дает «закрутиться» и без того сложному синтаксису — нагнетает сложные эпитеты, однородные сказуемые и дополнения, вводит инверсию за инверсией:
За громом громы ударяют,
Освечивая в тме бездонну ада дверь,
Из коей дивий вол, иль преисподней зверь,
Стальночешуйчатый, крылатый,
Серпокогтистый, двурогатый,
С наполненным зубов-ножей, разверстым ртом,
Стоящим на хребте щетинным тростником,
С горящими, как угль, кровавыми глазами,
От коих по водам огнь стелется струями,
Между раздавшихся воспененных валов,
Как остров между стен, меж синих льда бугров
Восстал, плывет, на брег заносит лапы мшисты,
Колеблет холм кремнистый
Прикосновением одним.
Прочь ропщущи бегут гнетомы волны им
[341].
А вот как Пригов в «Ренате и Драконе» изображает монстра, изнутри разъедающего тело и сознание героя:
Да, чудище премного мучило Семеона. Премного. То шевелило мощным когтистым хвостом в заду, в прямой кишке старца, и тот вскидывался от мгновенных прободений, прожигавших все тело наподобие электричества. То пыталось просунуть свою мерзкую голову в горло Семеона, и тот в припадке удушья, весь покрасневший, с выпученными глазами, как мучительный царь Иван на картине неведомого старцу Репина, валился на пол, сам уже выкликивая что-то невнятное и почти бесподобное. То продавливало изнутри с двух сторон грудь, и когти натягивали кожу в виде огромных набухших сосцов. А то переворачивалось внутри старца, заставляя его прямо-таки разрываться от боли. И следом уже пыталось протиснуть тонкую вытянутую птичью морду сквозь узкий морщинистый зад страдальца. Высовывало жесткий костяной клюв и два острых черноугольных глаза[342].
Нельзя не заметить состояния завороженности и удивления, которое пронизывает сцены с монстрами у Державина и Пригова. Это завороженность и удивление вызваны и самим описанием монстра, и — что важнее — теми фантазмами, которые способно породить авторское сознание; оно тоже, в некотором смысле, выступает как монстроподобное (поскольку является монстропорождающим). Думаю, что и в случае Пригова, и в случае Державина монстры являются способом вербальной и визуальной рефлексии очень важной антропологической проблематики, они всегда имеют «человеческий» генезис и становятся формой инновативного представления человека в истории и культуре. Пригов говорит в интервью Сергею Шаповалу о том, что «исчерпалась… не телесная структура человека, а некий его культурный тип, который был зарожден просвещенческо-возрожденческой моделью», и продолжает там же: «…предполагается, что наличие ужасного в человеке определяется телесными инстинктами. По логике самой сути человека понятно, что в пределах виртуальных миров обнаружится, что ужас человеческой натуры таится не в теле, а в любом его проявлении. Поэтому достаточно скоро станет очевидным крах и технологической модели очищения и спасения человечества»[343].
Я не очень верю в серьезность, точнее даже, буквальность приговского проекта «новой антропологии». Хотя сам он говорил о том, что вскоре, при развитии транспланталогии, непонятны будут юридические взаимоотношения между донором и реципиентом, принимает ли, например, реципиент на себя долги и обязательства донора, и является ли донор (в случае, если от него взят мозг или часть мозга) соавтором произведения, которое создает реципиент[344]. Не вижу я пока и серьезных оснований для пересмотра ключевых понятий «рождения» и «смерти» — в связи с отодвинутой пока в далекое будущее перспективой клонирования человека, хотя эти понятия действительно проблематизированы в гуманитарных интерпретациях современной медицинской практики на примерах так называемых «коматозников-запредельщиков» в работах Дж. Агамбена[345]. Мне кажется, что все разговоры Пригова о «новой антропологии» были, по сути, метафорой каких-то новых антропологических оснований, которые ищут искусство и философия, но которых, напротив, не разглядели пока естественные науки.
Пригов понимал, что невозможно изображать современного человека, пережившего за последние десятилетия целую серию технических и культурных революций, так же, как человека модерного или даже постмодерного (хотя сам Пригов говорил о кризисе возрожденческой и просвещенческой традиции). А Державин неоднократно возвращался к мысли о том, что люди «нового порядка», живущие в Европе после Великой Французской революции и даже после наполеоновских завоеваний, — совсем другие, непонятные, непредсказуемые. Еще в 1793 году в стихотворении «Колесница» он аллегорически изобразил народ Франции в виде запряженных одной дугой и внезапно понесших лошадей:
…Томясь от жажды, от алчбы,
Чрез камни, пни, бугры, забралы
Несутся, скачут на дыбы
И, что ни встретят, сокрушают.
Отвсюду слышен вопль и стон;
Кровавы реки протекают;
По стогнам мертвых миллион!
И в толь остервененьи лютом,
Все силы сами потеряв,
Падут стремглав смердящим трупом,
Безумной воли жертвой став
[346].
Ровно через двести лет, в 1993-м, Пригов под впечатлениями от событий, едва не обернувшихся для России гражданской войной, в свойственном ему иронически-ерническом тоне заговорит об очередном кризисе гуманизма. Эти строки выглядят как будто перевод державинских сетований о «возвышении» и «понижении» счастья на язык далеких потомков:
Здравствуй, здравствуй, Каталина —
Здравствуй, здравствуй, Цицерон —
Сам же морщится картинно
Словно вредной птице он
Античеловеческой
Открывает крышку гроба
Кто из них? — Да в общем, оба
Глядя с точки зрения переменчивости векторов
Исторической осмысленности
[347]