Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Уже давно ищут следы и способы обоснования бытования и укрепления понятия «русский народ» как в сфере социальной, интеллигибельной, так и в мистических зонах преднебесья. И даже на небесах. Но за многолетними опытами и параллельным существованием этого феномена никто не делал попыток обнаружить следы его продавливания в природу. То есть найти отпечатки на досоциальном, докультурном[450].

И задача наша, в известном смысле, — не (только) начать читать Пригова, но и начать читать всю русскую традицию так, как нас учил Дмитрий Александрович Пригов.

Поэтому в структурном отношении у Пригова нет суверенности, мета-, супер- или надавторской фигуры, которая действовала бы, в то время как сам Пригов оставался в стороне. Пригов — это машина по конверсии и демонтажу суверенности, детектор зловония, источаемого суперанусом (этимология суверена) в процессе разложения. У Пригова нет самоподобия, нет фаллоцентрического автора; само понятие авторитета и власти, до сих пор прочно укорененное в русском языке и литературе, здесь ниспровергается. И в этом заключается причина для торжества.

Пригова можно было бы также назвать машиной «продавливания в природу» любого метафизического значения, превращения последнего в материал, в письмо. Это не безумие, по крайней мере, не бахтинского типа, хотя у Пригова разыгрывается в своем роде карнавал дискурсов. Это работа чистой энергии, энергетический дискурс как таковой. Достаточно вспомнить приговские эксперименты с машинописью, это бесконечное печатанье на машинке, несомненно, требовавшее многих часов работы, взрывавшее остов текста, письменной страницы, и т. д. Пригов растворял груз традиции (значения, метафизики, логоцентризма русского языка) в беспрерывном производстве письменной продукции (включая и псевдофилологические предуведомления).

Не требует ли приговский проект также и нового языка для его критической артикуляции, ибо этот проект — как требование или провокация — бросает вызов дискурсу литературной критики, тому способу, которым мы пишем критику, позиции, с которой мы говорим о русской культуре? Возможно, приговское письмо желает породить контрдискурс — своего рода монстра. Поэтому некоторым оно представляется «демоническим». Возможно, приговское письмо — это мечта об ином русском языке, о безоговорочном производстве дискурса как писании не по-русски, но на русском, это вызывание того, что преследует русский язык изнутри, это утопия языка без суверенности.

И я не знаю, можно ли представить себе момент, когда приговское письмо будет осмыслено окончательно. Или оно постоянно нуждается в ином — монструозном, девиантном, неоформленном — будущем, только в нем находя свое предназначение? Письмо бесконечно?

Пер. с англ. Г. Зелениной

Евгений Добренко

«ПРИЙТИ К ЖЕНЩИНЕ И ЛЕЧЬ К НЕЙ В ПОСТЕЛЬ В МУНДИРЕ»: ПРИГОВ И МИХАЛКОВ-КОНЧАЛОВСКАЯ[451]

Когда умру: Вот — скажут — умер Пригов
А как живу — все слышу приговор:
Какой он — Пригов?! Этот Пригов — вор!
Он жизнь ворует для интригов
А что мои интриги, если взять —
Ну, дураком кого-то обозвать
Ну, попрекнуть Орлова дочкой
Все ж для других, а для себя — ни строчки
Д. А. Пригов (1980)[452]
ПОСТАНОВКА ПРОБЛЕМЫ

В вынесенном в эпиграф стихотворении зафиксированы по крайней мере два ключевых аспекта творчества Пригова: идентификационный (Пригов станет Приговым только после смерти, а до того он — лишь «вор», использующий жизнь — и чужие тексты тля «интригов») и метатекстуальный (по сути, речь здесь идет о самом способе создания приговских текстов). Поскольку главным продуктом приговского поэтического производства был сам «Дмитрий Александрович Пригов», эти два аспекта, определяющие оригинальность созданного им, связаны: его тексты невозможны (не могут быть созданы, прочитаны и поняты) вне первичного языка и предтекста (того, что здесь называется «жизнью», которую автор должен «воровать» для создания стихов-«интригов»), а потому необходимость быть «вором» и «Приговым» одновременно (а не либо на том, либо на этом свете) — это не только поэтический прием, но и определяющий идентификационный жест.

Речь в этой статье пойдет о двух, вероятно, самых популярных приговских циклах — «Апофеоз Милицанера» (1975–1980) и «Москва и москвичи» (1982). Именно с этими стихами Пригов впервые пришел к читателю, ступив за пределы узкого круга друзей. Эти циклы он неизменно читал в различных аудиториях по всему миру. Они стали его визитной карточкой. Перефразируя известный разговор Ахматовой с Раневской, можно сказать, что «Милицанер» стал приговским «Мулей». Примечательно, что Пригов и сам это вполне осознавал, видя себя на пиру бессмертных в компании Милицанера:

Там, где с птенцом Катулл,
                                      со снегирем Державин
И Мандельштам с доверенным щеглом
А я с кем? — я с Милицанером милым
Пришли, осматриваемся кругом

Имея дело со столь необычной птицей, герой Пригова — Д. А. Пригов — сохранял завидное присутствие духа и, несмотря на то, что он рассказывал о себе в стихотворении, вынесенном в эпиграф, «дураком» никого не «обзывал». «Интрига» состояла в ином: пропитанная тотальностью репрезентации советская «жизнь» бралась им в ее сугубо текстуальном выражении и «выпаривалась» до такого состояния, когда от нее оставалась только чистая текстуальность. Эта перегонка превращенной в сплошную репрезентацию реальности в текст обнажала механизм, предшествовавший первичной текстуализации, превращая «советские тексты» Пригова в настоящее пособие по разборке соцреалистического письма. Прием вполне осознавался автором:

Страна большая. От Москвы отъедешь —
Так сразу по стране и едешь
Бодрствованием едешь и ночлегом
И вся она покрыта снегом
О вся она — цветущий сад
Повсюду лозунги висят
И жизнь как могут украшают
До умозрительности возвышают

Иначе говоря, лозунги (тексты) «возвышают» жизнь до чистой текстуальности. «Читать» страну бессмысленно: она не поддается не то что чтению, но даже первичному визуальному восприятию (одновременно «вся она покрыта снегом» и «вся она — цветущий сад»!.). Иное дело — «умозрительность» — продукт возвышающей работы висящих повсюду лозунгов.

Оба приговских сюжета, которые станут предметом рассмотрения, по счастью, имеют легко узнаваемые прототексты. Разумеется, на многих уровнях как в «милицейском», так и в «московском» поэтических циклах Пригов использовал очень разные литературные источники, но основными, как представляется, являются поэмы, созданные классиками советской детской литературы Сергеем Михалковым и его женой Натальей Кончаловской. Это ими (хотя и не исключительно) созданную «жизнь» «воровал» Пригов для своих «интригов».

МИЛИЦАНЕР И МИЛИЦИОНЕР

Милицейский миф как апофеоз государственности и порядка нашел свое законченное оформление в михалковском «Дяде Степе» отчасти в силу самой природы детской литературы с ее открытым дидактизмом и «опрощенностью». Таким не мог стать, скажем, жанр милицейского детектива с неизбежной для него занимательностью и интригой: сюжетной конвенциональности здесь недостаточно — требовалась еще и стилевая кодификация, которую могла предложить только детская поэзия.

вернуться

450

Пригов Д. А. Предуведомление // http://www.prigov.ru/bukva/rusnarod.php.

вернуться

451

Когда эта статья была уже подготовлена к печати, пришло известие о том, что один из главных ее героев — Сергей Владимирович Михалков — умер в Москве на 97-м году жизни.

вернуться

452

Стихотворения Пригова цит. по изд.: Пригов Д. А. Советские тексты. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 1997; стихотворения Михалкова — по изд.: Михалков С. Избранное (Сер. «Всемирная библиотека поэзии»). Ростов-на-Дону: Феникс, 1999; поэма Кончаловской, за исключением специально оговоренных случаев, цит. по первому изд.: Кончаловская Н. Наша древняя столица: Картины из прошлого Москвы. М.: Детская литература, 1948. Впоследствии эта поэма много раз перерабатывалась автором.

90
{"b":"225025","o":1}