Глава четвертая Холодно. Холодно! В небе — дыра! Сахаром колотым хлещет буран. В уханье, в хохоте кружится кольцами, сахаром с копотью, звездами колется. Что это? Чудится? Страшное! Снится? Больно на стужище в легоньком ситце! Снегу-то! Снегу-то! Валится, стынется… Некуда, некуда броситься, кинуться. В Золушку дышучи тучами ужаса, кружится, кружится мачеха-стужища! Почему коленка стала медленно белеть? И мизинец, весь в кристаллах, перестал болеть! В хохоте холода волчье ауканье: — Голодно! Голодно! Ногу мне! Руку мне! Блеском зубищей скрипнет и лязгнет: — Запахом пищи кто меня дразнит? Серый волчище, бедный волчище, в шкуре-дерюге старый волчище по снегу ходит, по лесу рыщет, вкусного, теплого, свежего ищет. Золушка к волку, у ельника он. Видно, что долго не ел никого. Просит у зверя поласковей: — Замер-мер-заю, глотай скорей! Зубом залязгав, на цветики ситца каторжным глазом волчище косится. Чем себя мучить с мачехой злючей — броситься лучше в зубы колючие! — Съешь меня, серенький! — волка зовет. Как втянет волчище голодный живот: — Какой с тебя толк? Не такой уж я волк! Сама ж голодна — пушинка одна. Что тебя есть? Что в тебе есть? Топнула тапочкой: — Хуже тебе ж! Красную Шапочку съел же — ну, ешь!.. Скрипнул волчище, зубы сцепя: — Поищем почище, не хочу тебя! Жалостно что-то, грызть неохота! Иди подобру-поздорову лесом, через дорогу!.. Хлопнул хвостищем да прыг через пень, — самая синяя, сонная, санная за полночь звездами тянется тень. Увальнем в валенках, снег набекрень, хлопьями, глыбами, пухлыми лапами ночь обнимает края деревень. Золотом брызнуло — луч на стекле! Стало светлей, стало теплей. Ветер махнул — город пахнул, в ворот жара — город — гора!.. Уплыли верстовые колышки, приплыли мостовые к Золушке. Глава пятая Заблудилась Замарашка в городе. Горит золото на бычьей морде, то часы сияют шире месяца, то очки, стеклом синея, светятся, то, прическами в окне увенчаны, восковые парикмахерские женщины. К окнам золото ползет сусальное, завитые булки лезут на стены, мостовые, как рукав, засаленные, так колесами они заластены. Башни к башням, стрелки циферблатятся. Оборвали ей единственное платьице, затолкали ее локти драповые, автобусы напугали, всхрапывая! К старичку бежит она, к прохожему: на хорошего, на доброго похожему: — Где тут, дяденька, такая улица, где пилюля продается — Юлиуса? Шляпу дяденька снимает с проседи и на улицу показывает тростью: — Проходите по прямой, вправо улицей Хромой, влево площадью Победой, параллельно этой, перпендикулярной той, а там спросите… Затолкала Золушку улица, наступила на пальцы сотней подошв — не нырнешь, не пройдешь! Шины вздула, гудя и освистывая, табачищем дунула, обернулась — плюнула на плечо Замарашкино ситцевое. А за шумным углом — удивительный дом, и, грозу водопадную ринув, проливным, водяным засияла стеклом, как тропический ливень, — витрина! Потонула в окне Замарашка. Стекло донебесной длины волнуется, мир омывая, а вещи плывут под стеклом проливным в шатры габардина и фая. Перед блеском год — можно выстоять! Книгой Сказок вход перелистывается. И с прозрачных дверных страниц сходят дамы, как чудеса, черный грум кричит: — Сторонись! — их покупки горой неся. В мех серебряный вкутан смех, туфли ящерицами скользят, Губы мачехины у всех, злые мачехины глаза… Носят чуда кружев и прошв, а у Золушки — только грош, только грошик, и то не свой, хоть платочек бы носовой! Духов дыханье близкое, ангорский белый пух. Стеклярусом обрызгивая, бегут, спешат в толпу брезгливо мимо Золушки полою расшитой, мимо намозолившей глаза им нищетой. «Фи! какая бедная, Пфуй! какая бледная, Тьфу! какая нищая. Конечно, раса низшая. Тоже ходят, разные, в оспе, в тифу… Наверное, заразная! Фи! Пфуй! Тьфу!!» Мордой соболя злится мех, туфли ящерицами скользят… Губы мачехины у всех, злые мачехины глаза. |