4 Ровно такая, полностью та, не утончилась, не окончилась! И лучше б сердцу пустота, покой, устойчивость! Нет — есть! Всегда при мне. Со мной. В душе несмытым почерком, как неотступно — с летчиком опасный шар земной. 5 Я сижу перед коньяком угрюм, как ворон в парке. Полная рюмка. Календарь. Часы и «паркер». Срываю в январе я листок стенной тоски, а снизу ему время подкладывает листки. Часы стучат, что делать минутам утрат? Целый год девять утра. Рюмку пью коньячную, сколько ни пью, она кажется бесконечною — опять полна. Опрокинул зубами, дна не вижу, понял я — опять она полная. А «паркер», каким пишу — чернил внутри с наперсток. Пишу — дописать спешу, чернил не хватает просто! Перу б иссякнуть пора от стольких строк отчаяния, а всё бегут с пера чернила нескончаемые. 6 Я курю, в доме дым, не видно мебели. Я уже по колено в пепле. Дом стал седым. Потолок седым затянулся. А папироса — как была, затянулся — опять цела. Свет погашу — не гаснет! Сломал часы — стучат! Кричу: — Кончайтесь насмерть! Уйди, табачный чад! Закрыл глаза — мерцает сквозь веки в жизнь дыра! Весь год сорвал! — Конца нет листкам календаря. 7 Так к мальчику рубль пригрелся вот же он! Не кончается! Покупок гора качается: трубы, гармошки, рельсы. Вещей уже больше нету, охоты нет к вещам. А надо — монету в кармане таща, думать о ней, жить для нее: это ж рубль, это ж мое! 8 По сказке — мальчик юркнул в соседний дом и скинул куртку с карманом и рублем. Руки сжал, домой побежал, остановился, пятится: к мальчику — рубль, серебрян и кругл, катится, катится, катится… НОЧЬ ПОД НОВЫЙ ВЕК[10] (1940)
Добрый вечер! Добрый век! Время — снова стихами чудесить, распахнуть молодые года! Заходите сюда ровно в десять. Собираемся точно, — сегодня, здесь, у елки моей новогодней. Тридцать первое декабря — бал Земли и Зимы, вечер в играх и вихрях. Ветки — зеленый дикообраз с множеством глаз на иглах. Этот вечер повсюду и здесь — снега, смеха несметная смесь, это — встреча Нового года, но особого, нового рода! На розах с лавровыми листьями — в календарной картонке — покоится тонкий декабрьский единственный листик с еще не оконченной датой — только час проколышется год, называемый «Тысяча девятьсот девяносто девятый». Около сияющей елки в светелке, не похожей на наши, где воздух не домашний, а горный, около иголковой елки, где зеленые ежики, — долго собираются люди, удивительно на нас похожие. Добрый вечер! Добрый век! До бровей — поседелая шапка. Снега — охапка до век. Щеки с холода — ну и алы же Лыжи поставьте, пьексы снимите и подымайтесь греться наверх. Тут растрещался камин в искрах искусственных дров. Живые деревья лет сорок не рубят! Любят, что просто растут. Воздух здоров, и исчезло древнее прозвище «дровосек». Заходите сюда, Добрый век! Дед примчался па авиасанках! Новогоднее наше — хозяину! Молодая осанка у старика. Дать нельзя ему и сорока. Над бровями одна вековая морщина. Звездою украшена елки вершина. Это дед — заслуженный деятель неба, сиятельный труженик звезд — первый подвесил на эту зеленую гостью тайги новооткрытую золотую планету. Помните старый обычай: вешать на ель нити медной фольги, клочья ватного снега, конфетные банты, шары из стекла, пустые и ломкие комнатки смеха? Все это есть. Но выпала елке особая честь: ее украшают вещами не покупными, не взятыми в долг. (Никому, ничего, ни за что не продается, а просто дается.) И гости на елку вешают то, что особенно людям в году удается. Здесь и в будень — душевная ширь: целый год люди делают людям, от души, массу разнообразных подарков! то — одежда и обувь, дома и тома, то — мосты с полукружьями арок, то — байдарки под ними, корабли с парусами цветными. Каждый — каждому строит подарки, не думая, кто их получит. Просто ставят на видное место чудеса из железа, из шерсти, из теста, из чисел, из мыслей… Люди мыслят: «Какой бы получше, прочнее, душистей выдумать, выковать, вышить в коммуне кому-нибудь свой ежедневный подарок?» То, что тут называется «труд», — как цветы подбирают любимым, как поэт — потрясающий сердце повтор, Тут монтер собирает мотор, как впервые человек создавал чудеса паровые. Хлеб пекут, будто скрипку свою мастерит Страдиварий. И с волнением лаборантка открывает формулу клетки, как Эйнштейн уравненье миров. И зеленой богине на хвойные ветки — образцы ежедневных даров. А дом, где небом заведует дед, надет на наклонную мачту. Дом похож на планету Сатурн. Ось в высоту. Кольцо для прогулок осыпано снежной пыльцой, и рефлектор смотрится небу в лицо. Сотни новых домов выше облак высотных, и горы, и звезды, и сосны. Но это не город, скорее село на Оке. Хвойные чащи, лед, как стекло, на реке. И хотя январь жесточайший, — невдалеке построено жаркое лето. Водная станция, в полночь дневная от света. Жара из мороза устроена. Вот на скользких коньках веселая гонка несется в тридцать градусов стужи. И тут же выходит пловчиха из летней воды загорать на кварцевом солнце. А рядом — океанский аквариум. (Дети его называют «Кваквариум».) Там рыбы в юбочках балерин проявляют рыбьи талантики. И как избяные коньки или гриф отдельно от скрипки, колебля тюль перепончатых грив, стоя плывут морские коньки. И лежат, как блины, плоскоспинные рыбки, присланные из Атлантики. И дальше — большой зоосад. Степные заросли для страусят, рыжая гну живет в своей собственной гриве. Песчаная львица возится, рыская, но как-то добрей и игривей. Носится с кистью хвоста барсук-брадобрей. И тут полуптица живет австралийская киви-киви, держа дождевого червя в полуклюве. Подумайте — в де-ка-бре! — устроено это великолепное высокогорное лето. За лесом стоят мастерские. Внутри они не похожи па мастерские. И рябит из витрин миллион непонятных для нас мелочей. Темнота исчерчена геометрией миллиметровых лучей, и головастые черные вещи поворачиваются и качаются, как негативные снимки. И работа вещей никогда не кончается. То ли трудятся тут невидимки, или люди оставили копии глаз, копии рук, чтобы сами доставили глубокие копи и уголь и газ? И пока за столами звучит у рабочих неозабоченных новогодний рассказ, выполняют машины заочно и точно человечий заказ. Просто здесь для будущих нас лист за листом печатаются календари. Каждый день — толстый том, полный сведений. Каждый месяц — Энциклопедия, где описаны все Январи финских, волжских и прочих сражений; все Сентябри удивительных освобождений западных, южных, полярных, тропических и заокеанских Белоруссии и Украин; все Октябри созидательных революций и всех молодых Конституций советские Декабри — золотыми словами поэтов напечатали календари. Гости к елке подходят: — Дари. В руки веток, в серебряный иней — жертвуй зеленой богине. Шар о шар зазвеневшее «динь»!.. Ледоколы свободно идут между льдин, отражается в линзах звезд позолота. Всюду день земных именин. Вот товарищ знакомый один подвесил на ель модель своего звездолета. Видите ли — каучуковое чудо летит на урановом двигателе! Другой подарил пузатую ампулу с каплей последней, вчера побежденной болезни. Кончено с криками, с кашлями, с корчами. Шарик стеклянный широк — где, бессильный разбрызгать простуду, чертиком вертится стрептококк. А вот — отяжелили плодами посуду. Из зимнего сада принес садовод свои небылицы-гибриды: арбуз зебролицый, — крыжовник небритый, ягодояблоко, финикофигу, душистопушистую малиноклубнику… А некий товарищ принес новую книгу «Поэму Поэм» о XX героическом веке. Стих мой! Как бы тебе дорасти до такой озаренности слов неожиданности и новизны? О, души ремесло! Как тебя донести до такой откровенности и прямизны? Как слова довести? до звучаний «Поэмы Поэм»? В ней поэт наконец «Развязался с рифмой и по строчке вбежал в удивительную жизнь», как мечтал его предок (Маяковский). Хоть строка — покажись! Он раскрыл молодой коммунизм пятилеток, воскресил наши мысли живые, облик вставших впервые по эту сторону человечьей истории. В ней поэту удалось заглянуть в Душу душ Народа народов. Новый Век он считает с Октябрьского года, с первого возгласа большевика на железной трибуне броневика. Да, «Поэма Поэм» — это больше венка, — на века! Один человек ничего не подвесил. И, невесел, сидит безутешно в столовой. Он — человек, осужденный за грубое слово на неделю безделья. Жестокая кара! По суровой традиции судьи решают и за проступок лишают права трудиться от суток до месяца. Вот образец: понимаете муку Фидия, если отнят резец и к паросскому мрамору прикасать запрещается руку? Или ноты, перо и рояль отнять у Шопена? Или сердцу стучать запретить? Или птице — любимое пенье? Без труда страшно жить. И неделя штрафного безделия человеку — как прежде Бастилия. А на праздник пустили, простили, но просили прийти без изделия, Елка елок горит, и на ней — Шар шаров. Дом домов, Книга книг! Все, какие в семействе профессии — принесли, подарили, подвесили на чудесную Выставку выставок — Песню песней и Вышивку вышивок. Винт винтов, Плод плодов, Ленту лент, Брюкву брюкв, Букву букв, Булку булок — провозвестнице будущих лет. Линзу линз, Вазу ваз, снеговую Вершину вершин, скоростную Машину машин, Склянку склянок с Духами духов, Лист листов со Стихами стихов… Елка елок цветет, окруженная тесной Семьею семей и Любовью любовей, — Сыновей сыновей, Дочерей дочерей, И живой на рогатке поет Соловей — Птица птиц общей Родины родин. Ровно 11. Начинается новогоднее дальневидение. Посветлела ночная стена, стала выпуклой, будто выпекла светобуквы и звуки гулкие. И по знаку какому-то в комнату вставились другие комнаты. Понимаете? Плывут столы за столами, оттуда видят этот стол, из стены высовываются, чокаются и здороваются из прозрачной стены, за ними — еще вырисовываются… И за лесом у дома около — всплыло облако над Окой, и окна прожекторное око посмотрело далеко-далеко и увидело: около Сены также излучаются стены. И с огромным лучом у Ориноко встретилось оконное окское око. И из Белостока тянулся чокаться с окским товарищем бокал белостоковца. За океан лучи доползали. («Это — Нью-Елка!» — дети сказали.) Гости — вокруг стола. Глазами — к хозяину. Замерли. Дед-звездочет (голова не стара) рассказывает, время развязывает, годы раскладывает, глазами орлиными годы разглядывает, и по гостиной проносится вихрь давних тридцатых и сороковых. Дед посмотрел на часы: на циферблате ночном половина двенадцатого. — Внуки! Бокалы в руки! Начнем. Первый тост за Двадцатый, за наши бои и осады, за простого штыка граненую сталь! Наполняйте граненый хрусталь. Теперь никто не нуждается в термине, — «жизнь» у нас называется жизнью, «время» у нас называется временем. А то, что оно давно — коммунизм, это само собой разумеется, это имеется. Почему же влажнеют глаза, как от гари на дымном пожарище? Товарищи! Вспомним окопное «За!..» — крик атак, восклицанье бойцов, бежавших на танк. Это «За коммунизм!» в сорок давнем году обучало ребят, добывало руду, приводило к присяге, учило труду и в солдатском ряду багровело на фланге. Боевое, огромное, громкое «За коммунизм!» — чтобы наши глаза не слезились от горя, не слепли в чаду мастерских, не выцветали от газа, не опухали от голода, чтобы вовеки ни глаза не было болью исколото. В годах сороковых и пятидесятых были не все чудеса, что на елке сегодня висят. Полстолетья и больше назад мы смотрели на вещи другие — защитные, серые. Мы гордились изделиями тяжелой металлургии и артиллерии. И тогда б я повесил на ель не планету, а вещь вороненую эту. Незнакома? Не знаете, что? Нет, не флейта. Она не поет. Это просто ручной пулемет. Тот, с которым я шел по дороге в дни тревоги, за кустом устанавливал на треноге. Если были стихи — мы любили не трельные хоры лесные, а скорострельные и скоростные. Я повесил на ель бы наши мишени, пробитые в стрельбы. Я украсил бы ветки пробами сталей не шведских, а чисто советских для важных деталей — для ствола, для замка, для бойка. И тетрадки ребят оружейных училищ, ставших впервые к жужжанью станка. Я украсил бы ветки сумками военных врачей с их ланцетами, шилами, пилами, что над нами, под гул орудийных ночей, наклонялись и оперировали в надетых на шубы халатах. В тех палатах лежал гигроскопический снег, жег стерильный мороз и ветер — отточенно-острый. И спокойные сестры зимних берез… Я принес бы — верните на фронт! — раненых просьбы. Я б на елку принес комсомольский билет бойца наших пасмурных лет, его гимнастерку и лыжи. А в билете записка. Взгляните поближе, прочтите, не скомкав: «Если буду убит — записку мою прошу сохранить для потомков как письмо от отдавшего Жизнь за вас человека. И прочтите за час до Нового Века…» Не уроните ни буквы, ни слова не скомкайте, смотрите: явилось само, вас нашло в этой комнате фронтовое письмо комсомольца. К вам дошло — не хранимое сейфом, не прикрытое музейным стеклом. Шло оно, недоступное тленью и порче и пытке любой из билета в билет, из сердца в сердце, из почерка в почерк, из боя в бой. За перевалы шестидесяти льдинами выросших лет посмотрите и выясните! чей это след? Он, как будто от ржавчины, рыж… Рельсы лыж все длинней и видней… Вот широкая лапами ель снег развесила, как полотно, и платком из снежинок закрылась по брови А под ней — человек и пятно на сугробе. Снег на шапку нарос. Руку ломит мороз. Щеки жжет от ветра. Он ждет ответа. Может, это будущий тот, кто, как колокол, бьющейся грудью упадет на стреляющий дот — к коммунизму дойти нам мешающему орудью рот закрыть? Может, будущий тот, освещенный тончайшей полоской рассвета, полстолетия ждет от людей коммунизма ответа? В лучах, новогоднего света, на дедову речь внук подымает бокал выше плеч: — От имени всех людей Двадцать первого века… Далекий товарищ, раненый друг, разведчик лыжного батальона, Чувствуешь? Я — это ты, твоими друзьями продленный до полного мира, до крайней мечты, до века, где счастьем, как снегом, засыпаны все рубежи. Я жив — это значит: ты жив. Я сделал мотор — это значит: тобою он начат. Прошу, передай остальным: их жизни останутся, их руки дотянутся к нам. Им солнце достанется. И мы — в обновленные дни прошедшие дальше, прожившие дольше, — они. Коммуна любимых не забывает. И вот как бывает, как чудится молодым и седым: когда на бесчисленной сессии в пятидесятитысячном зале Советов сидим, чувствуется: в каком-то ряду — у всех на виду — депутат Маяковский мандат подымает в две тысячи первом году. Ощущаются в зале и Горький, и Свердлов, и Фрунзе, и Киров, и все, кто свои бесконечные жизни с коммунизмом связали. Имена Пионеров планета запомнила. Будут школьники вечно в читальнях страницы листать… Имя подняло зал и заполнило: «Ленин!» Всем поколениям — встать! Там и ты в сорок первом ряду, безусый и русый, прикрываешь рукой забинтованной Золотую Звезду… Дед раскрыл комсомольский билет. Сверху — два ордена. Снизу — фото. Кого-то напоминает лицо, видели где-то. И вдруг начинает лицо молодеть, юнеют губы у Деда. В квадратике сером юность видна. И лоб, как на снимке, и улыбка — одна. Лишь брови на карточке тоньше. Да это же Дед! Да он же! Он должен дожить и дожил до самых сияющих лет и смотрит на свой комсомольский билет, целует близких и ближних седой-молодой разведчик и лыжник и открыватель Звезды Золотой! О, как много людей! Кто в тихой беседе, кто в думе. Будто никто и не умер за это столетье! Улыбку в усы запрятал Кашен. На руку Тельмана с рубцами фашистских наручников ладонь положил товарищ Хосе Диас. Тут среди нас, иероглиф листовки читая, за столом Китая задумчив товарищ Чжу-дэ [11], Так везде! Во всей земношарой Отчизне. Живы! С нами — навек — люди, отдавшие жизни за коммунистический век! И вновь, заменив небылицы видений и снов, стены начали снова сиять газосветные, и задвигались улицы разноцветные, замелькало знакомое множество лиц. И люди увидели наяву Столицу столиц Пяти Частей Нового Света — просторную и удивительную Москву. Багряный лоскут Кремлевского знамени выглажен ветром. Рубиносозвездие светится. Глазами они поднялись по лестницам, и вплыл в миллионы квартир новогодних светлый Георгиевский зал. Там тоже Елка сегодня. И каждая ветка держит в руке игрушек веселый пакет и смотрится в светлозеркальный паркет. И вдруг распахнулись все бывшие царские двери, детям в открытую даль весь в тонких фонтанах раскрылся Версаль, зеркальные двери с гербами распахнул Букингемский дворец, богдыхана — эмаль с черепицей — чертог и индийские пагоды, сложенные из множества ног. И вбежали ребята — тысячи тысяч русых, и черных, и темно-каштановых, в бантиках кос, и тысячи тысяч вихрастых и стриженых, и звездное небо мальчишеских глаз, не видевших ни подвала, ни хижины! — И их в хороводе стали вертеть Аленушки, Красавицы Спящие и Сандрильонушки, и в новых сапожках сказочный Кот под ручку с пушкинской белкой… Ребята, сюда! Шире круг! Будем следить за тоненькой стрелкой, за той, золотой, начинавшей и Сорок Первый тем же звоном и той же чертой… Осталась только одна секунда до Нового Века! Так выпьем до дна за них, бессонных в трудах, бессменных в походах, за наших любимых и родных — людей Сорок Первого Года! И в комнате из елки выросла башня с часами, ставшая сказкою, выросла Спасская башня с часами, башня та самая. Звон часов Двадцать Первого Века! Он — отошедшего века наследье. Дан нераздельной семье человека сын героического столетья. Еще не отзвонило двенадцать, как весело дети в залу вошли: — Деда, а деда! Чего мы нашли! Варя и я, Олег и Володя! Газету! Вот эту! От тридцать первого декабря девятьсот сорокового года! Вот посмотрите: страница старинная, и в ней описана наша гостиная, и то, как подарками светится елка, и то, как радио Москву показывает, и то, как дедушка тут рассказывает, и то, как башня часы названивает, в стихотворении под названием: «Ночь под Новый Век». вернуться Авторское расположение строк в оригинале — по центру. вернуться Марсель Кашен (1869–1958) — французский коммунист, крупный деятель Социнтерна и Коминтерна. Хосе Диас Рамос (1896–1942) — испанский профсоюзный деятель, генеральный секретарь Коммунистической партии Испании в 1932–1942 гг. Руководил компартией во время Гражданской войны в Испании, не занимая государственных постов. Чжу Дэ (1886–1976) — китайский военный, государственный и политический деятель, лидер китайской революции 30–40 гг. XX века. Чжу Дэ являлся одним из наиболее близких соратников Мао Цзэдуна. |