— Да.
— Я тоже так думал там, в Монтевидео. Но теперь признаюсь, что мы рассуждаем по-ребячески. С такими мыслями мы ничего толкового не можем сделать. Когда я был студентом, я активно работал в ФЭУУ [47], а потом мне надоело быть принципиальным и нищим. Может, я кажусь вам циником. Но здесь мне платят колоссальные деньги. Разумеется, в Монтевидео друзей у меня не осталось.
— И вы довольны? Я хочу сказать, довольны собой?
— Пожалуй что доволен. Наступает момент, когда надо решать — либо хранить верность принципам, либо деньги зарабатывать.
— И вы решили.
— Да. Но я не собираюсь вести себя, как некоторые мои коллеги, которые, чтобы унять угрызения совести и заткнуть рот упрекающим, хотят себя убедить, что это замечательно. Уверяю вас, это вовсе не так. И ОАГ — изрядно гнусное заведение. Но я получаю много долларов.
— Мы ничего, ровно ничего не производим, — говорит Рейнах Габриэле Дупетит. — Как же вы хотите, чтобы североамериканские капиталисты вкладывали деньги в нашу страну, если мы ничего не производим? Чтобы привлечь капиталы, нужен экономический подъем, вроде как в ФРГ — там-то трудятся. Меня смешат эти интеллектуалы из кафе, которые требуют больше независимости в международной политике. Для меня самое главное — коммерция. И, как коммерсант, уверяю вас, что я нисколько не был бы задет, если бы Уругвай был менее независим, чем сейчас, — называйте эту зависимость как вам угодно: присоединившимся штатом, долларовой зоной или, более откровенно, колонией. В коммерции понятие родины не столь важно, как в гимне, и порой в колонии коммерция развивается лучше, чем в государстве с виду независимом.
— Все относительно. А знаете, Рейнах, будь мы колонией Соединенных Штатов или, на худой конец, Англии, было бы совсем недурно. Но вообразите на миг, что мы стали колонией России. Ух, у меня прямо мурашки по коже забегали.
— О такой возможности я никогда не думал. Должен вам заявить, что для меня существует лишь одна родина — идея частного предпринимательства. Там, где эта идея не осуществляется, такую страну я стираю с географической карты. Во всяком случае, с моей карты.
— Знаете, как я догадался, что Окампо уругваец? — спрашивает, держа на вилке равиоль, хорошо упитанный Бальестерос у молчаливого Ларральде. — Зашел я в маленькое кафе позади Карнеги-холла, гляжу, за одним столиком сидят трое и беседуют по-испански. Вдруг один из них говорит: «И я решил поставить на эту конягу». Заметьте, он не сказал «лошадь», «коня» или «жеребца», а «конягу». Я подхожу и говорю: «Из Буэнос-Айреса или из Монтевидео?» А он отвечает: «Из Пасо-Молино [48]». Какая радость! Я тоже из Пасо-Молино. Представляете?
Будиньо наливает «кьянти» в бокал Марселы, затем в свой.
— Ты не была на Бауэри?
— Нет. А что это?
— Улица пьянчуг. Когда там ходишь, надо смотреть, куда ставишь ноги. Иначе можешь наступить па тело какого-нибудь бедняги, валяющегося па панели или на мостовой. Очень угнетающе действует.
— Да и весь тот район мрачный.
— Я никогда до конца не пойму проблемы пуэрториканцев. Во-первых, «свободно присоединившееся государство» звучит некрасиво. Цена национального достоинства — столько-то долларов. Производит впечатление какой-то коллективной продажи. И затем, что они выигрывают от этой приманки, от свободного въезда в Соединенные Штаты? Возможность ютиться целой семьей в одной комнате и работать как волы, чтобы получать меньше, чем любой североамериканец. Решительно не понимаю.
— А знаешь, как у меня странно получается с Соединенными Штатами? Я понимаю, что они ужасно поступают с Латинской Америкой. Я знаю все, что творится в Мексике, Никарагуа, Панаме, Гватемале. Мой брат много мне рассказывал обо всех этих делах. Я все понимаю и возмущаюсь. Но потом приезжаю сюда — и я очарована. Я ведь и в Европе бывала, но Нью-Йорк — один из тех городов, где мне приятней всего.
— И как это твой муж разрешает тебе одной разгуливать по белу свету? Разве он не знает, что это опасно? По крайней мере для него.
— А его разрешения и не требуется. Мы разводимся.
— Ах вот как.
— Мое замужество продолжалось всего полгода.
— Вам нравятся доллары? — спрашивает Анхелика Франко у Клаудио Окампо.
— Кому они не нравятся?
— Я от них в восторге. И, по-моему, просто фантастика, что все они одного размера: бумажка в один доллар точнехонько такая, как в сто. Как им не быть владыками мира, когда у них такие красивые деньги? Кто способен сопротивляться? Вот если бы вас, Окампо, захотели купить, вы бы могли устоять? Я-нет. Покажут мне доллар, и все мое сопротивление рушится. Почему бы это?
— Ну что вам сказать? Тут, я думаю, одно из двух-либо вы ужасно честолюбивы, либо…
— Говорите, говорите.
— Либо у вас очень мало предрассудков.
— Буду с вами откровенна — я не честолюбива.
Агустин Фернандес добился больших успехов. Пока рис по-кубински остывает, его правая рука покоится на левом бедре Рут.
— У нас, можно сказать, процветает философия танго, — невозмутимо продолжает хозяин руки. — Денежки, подружка, мате, футбол, водка, старый Южный район [49], всякая сентиментальная чепуха.
А так с места не сдвинешься. Мы — мягкотелые, понимаешь? Заметь, что наших гвардейцев прозвали «неженками». Вот мы все и есть неженки, а надо быть твердыми, как здешние молодцы. К делу, и точка. Что годится, то годится, а что не годится, то не годится. Рука движется дальше, пока не натыкается под юбкой на каемку трусов.
— Агустин, заметят, — шепчет Рут почти в отчаянии.
— В социологическом плане, — с серьезным видом продолжает Фернандес, — мне жизнь у нас не нравится. В экономическом — тоже. В человеческом — еще меньше. Подумать только, что здесь, на Севере, мы видим такой пример и позволяем себе его игнорировать. Не могу передать, как это бесит меня всякий раз, когда я приезжаю в Нью-Йорк.
Пять пальцев шевелятся каждый сам по себе и вдруг, словно они сочли исследование удовлетворительным, все враз сжимают бедро Рут.
— Аа-ай! — невольно вырывается у нее.
— Я не собираюсь возвращаться в Уругвай, — говорит во главе стола Бальестерос, обдавая Ларральде горячим дыханием. — Раз-другой, возможно, поеду навестить мать и племянников, но оставаться там — ни за что.
— Не знаю, сумел ли бы я до такой степени оторваться от родной почвы.
— Ясно, сумели бы. Все могут. А знаете, что лучше всего лечит от ностальгии? Комфорт. Я здесь хорошо устроился, живу с комфортом и даже не вспоминаю про Пасо-Молино. Чего стоит одно чувство: вы нажимаете на кнопку, и вам отвечает весь мир. Я уверен, вы согласитесь, что жизнь здесь чудесно механизирована. Однажды кто-то — кажется, один мексиканец — сказал, только чтобы испортить мне пищеварение: «Да, все чудесно механизировано: а вот подумали ли вы о том, сколько тысяч людей в остальных краях Америки голодают, чтобы североамериканцы могли нажимать на кнопку?» Но могу вас заверить, пищеварение он мне не испортил; я сказал ему… Знаете, что я ему сказал? Ха-ха! Я посмотрел на него и ответил: «А мне какое дело?»
— Потому мне и нравится бывать вдали от Монтевидео, — шепчет Анхелика Франко на ухо Окампо, — я тогда освобождаюсь от своих комплексов. Я, например, уверена, что вы — а вы мне очень симпатичны — можете мне сделать сейчас какое-нибудь предложение, которое в Монтевидео показалось бы мне возмутительным; я просто убеждена, что вы мне скажете что-то ужасно неприличное, и не возмущаюсь. Все дело в одном — в расстоянии. Видели бы вы меня в Уругвае, вы бы меня не узнали. Странно, но там я такая робкая, скованная, замкнутая, нерешительная. Здесь же я освобождаюсь. Скажите мне, Окампо, со всей откровенностью, кажусь я вам робкой?