— Мы, успокойтесь, — из трещины горизонтальной.
А что, если вылезут из вертикальной: из центра подземного.
* * *
Скрипнула тут половица: Мордан, — из дверей. Он в оранжевом вспыхе на миг лишь возник, показавши оранжево-красный раздутыш дубины; он кинулся точно из мрака во вспых — головой, бородою, кудрями, плечами и пледом; и отблеск стеклянных, очковых кругов переблес-кивал; грозно откинутый лоб расходился, копаяся, точно червями, морщинами; в сумрак опять все просеяло: гром!
Старчище — грозный и скорбный; в руках его — силища, а вместо глаз — непреклонность.
— Вы что это?
Вышел из сумерек, зеленоватый, взволнованный и (нет, — представьте!) нахальный: над чем, чорт дери, он смеялся?
Испуг охватил:
— Вы, послушайте, — стойте: вы что? Подошел.
— Нет уж, — нет: вы подите себе посидеть! И — молчал.
— Я, вы видите, в корне взять, здесь — у себя! Он исчез.
Но профессор почувствовал, что ни о чем, кроме старца, он думать не может:
— Сидит, — чорт возьми, — не отправишь его!
Называл себя дедом; повадки не дедины; кто его ведает; да-с, страшновато; вдруг понял, — не «вато»: страшным-страшно!
Дверь коридора стояла открытой: и блеклые, черные тоны оттуда посыпались, как переблеклые, черные листья осин: перечернь прозияла, как будто из пола везде проросли великаны немые, сливаясь в сплошной черникан.
17
Он не мог успокоиться!
Крался из тьмы в тьму: подглядывать; видел: от всея чернобоких предметов рельефы остались одни, означаясь зигзагами брысыми отблесков (от фонаря переулочного); истончалася линия этих зигзагов в сплошную черну; ночь, чернильный и вязкий поддон, огрубляла штриховку предметов; где линия виделась, — кляксилось чернью; как будто художник, мокавший в чернило протонченный кончик пера, из чернильницы вытянул муху на кончике этом: и ею промазал рисунок предметов.
И кто-то таился в углу, дхнуть не смея: и длинную вычертив ногу, задрягал ногою; в руке прорицающей — гиблое что-то означилось; прочее лишь прокосматилось кучей из тени; открыл портсигар; вспыхнув в ночь, окружил себя дымистым облаком.
Странно взгигнуло безмордое что-то.
— Разоблачить, да и выгнать! Как выгонишь!
Дворника, что ли, позвать?
Но при мысли подобной убился: за что же?
Мордан привскочил: заходил как-то дыбом; с угла до угла загремел сапожищем, на что-то решившись; и — села дхнуть не смея.
Профессор докрался до шкафчика, вытащил ключик от двери балконной; и мимо Мордана — бочком:
— Вы поставили б там самоварчик. Сам — в садик.
Гроза — отступала; квадратец из зелени, сплошь обнесенный заборами, черной осиной шумел; он — к калитке она — заперта; перелезть — мудрено: (и при этом — железные зубья); хотелось крикнуть:
— На помощь!
И — пал на лицо свое: в думы о том, что — приблизилось что-то, что чаша — полна; шелестели осины об этом; он встал на скамейку; царапался пальцами о надзаборные зубья: кричал в темный дворик:
— Попакин! Ответила — молчь!
Только стукал из комнат шаг крепкий, тяжелый: из кухни — в столовую. Мраки воскликнули:
— Я!
— Кто же?
— Дворничиха!
— Приведите Попакина, пусть, в корне взять, этой ночью со мною на кухне он спит.
И откликнулись мраки:
— Он — пьян! Осветилась столовая.
— Вы растолкайте его!
— Растолкаю!
— Теперь — спать не время!
И дальние мраки из мраков ответили:
— Будьте покойны.
Профессор опомнился: страх не имел основания; ну — старец пришел; попросился; а все остальное — фантазии; Подро, прошел через открытые двери к себе на квартиру; Мордан его ждал; ну, — и пусть: ведь Попакин — придет; а Попакин — мужик с кулачищами!
Кто-то пустил его мимо себя, не скрываясь; и рожу состроил; хотя бы для вида прибеднился добреньким, как на платформе, хотя бы сыграл прощелыгу!
Нет, — делался чортом!
Попакин — не шел!
И не выдержав, по коридорчику, бегом, расслышав отчетливо, как самовар заварганил на кухне, — по лестнице — и верхнюю комнатку Нади (Попакина ждать), где настала великая скорбь, какой не было от сотворения мира, о том, что коль в эти минуты Попакин не явится, плоть — не спасется.
И — щупал свой пульс, вспоминая:
— Я странником был; и не приняли.
Принял, и что ж оказалось? Привел за собою он труп: мо где труп, там — орлы.
Кто-то вдавне знакомый пришел; видел, грудь — не застегнута; волос ее покрывал; он был черен, — не сед; и — обилен; жесточились дико бобрового цвета глаза; и — задергалось ухо:
— Ну, что же, профессор, — какая звезда привела, меня к вам?
Пальцы сняли с губы точно пленку.
— Прошу вас оставить мой дом.
— Это — дудки.
И пальцы помазались. — А?
И профессор от ужаса стал желтоглазый.
18
Портной Вишняков не мог спать.
Он, затепливши свечку, сидел на постели в подвальной каморке кирпичного дома, 12 (второй Гнилозубов), — калачиком ножки и голову свесивши промежду рук; его тень на стене закачалась горбом и ушами; докучливо мысли грызню поднимали в виске, точно мыши в буфете:
— Ни эдак, ни так: ни туды, ни сюды. Обмозговывал: не выходило:
— Ни — вон, ни — в избу…
Не смущался он тем, что гроза помешала сказать, как, спасая, — спасаешься; все разъяснится; он думал о старом профессоре, слушавшем речи «спасателей» вместе с седым прощелыгою странного вида; он видел — со всеми спасаясь от ливня: профессор в квартиру свою старца ввел — с ним замкнуться; ненастоящее что-то подметил во всем том случае портной; вспомнив все, что ему рассказал Кавалькас — о Мандро и о том, как поставлен он был в телепухинский дом надзирать за квартирой профессора, — вспомнив все то, взволновался.
Раздумывал, кем бы мог быть этот нищий, который ему не понравился; эдак и так он раскидывал: не выходило: по виду, как есть человек человеком, а все ж — никакого в нем облика не было: и выходило, что — не человек:
— Ни умом не пронижешь, ни пальцем его не протычешь!
Чутью своему доверял Вишняков; и о людях имел мысли ясные он; а тут — нате: на думах он стал: как на вилах.
И вдруг, соскочивши с постели, — натягивать брюки.
— Да, мир — в суетах; человек — во грехах.
Кое-как нахлобучив картуз и на горб натащивши пальтишко, горбом завилял — в переулок пустой; еще дождик подкрапывал; и фонаречки мигали о том, что от них не светло и прискорбно; прошелся и раз, и другой под квартирой профессора; дверь — заперта; за окошком, глядящим и проулок, под спущенною шторою — свет; в подворотне — мот дворника; стал под окошками, кряхтя: подтянулся и глазом своим приложился, стараясь в прощелочек сбоку между подоконником и недоспущенной шторой увидеть, что есть. Под окном — в землю врос; и справа ничего не увидел; потом он увидел: бумаг разворохи; расслышалось сквозь вентилятор (без действия был он): стояли немолчные, тихие стуки: и брыки, и фыки.
Сотрясся составом.
Ему показалось, что видит он дичь: точно баба набредила; кто-то, по росту — профессор, по виду ж — растерзанный, дико косматый, ногами обоими сразу в халате подпрыгивал, странно мотая космою; он руки держал за спиною, локтями себе помогая, как будто плясал трепака; рот ужасно оскаленный, будто у пса, кусал тряпку; зубищами в тряпку вцепился, и с нею выпрыгивал он — ерзачком, ерзачком; и пырял головою в пространство, как вепрь беловежский; пространство прощелочка не позволяло увидеть всей комнаты (виделся только бумаг разворот), а престранная пляска препятствовала разгляденью лица, рук и ног; только прядали — полы халата серявого; желтые кисти халата взлетали превыше вцепившейся в тряпку главы.
Вишняков отскочил перед диким, воистину адского вида балетом профессора, видимо прыгавшего в кабинете; никто с ним не прыгал; а нищего — не было:
— Что же это он, — с ума спятил? — подумал портной. И сперва было бросился к дворницкой; стукнул в окошко; в окошке — храпели; тут вспомнил, как дворник, Попакин, придя в телепухинский дом, рассказал «енерал» — не в себе: чудачок!