Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И зигзаг от испуга к нечаянной радости, не разрешаясь ничем, разрешился часов через двадцать.

Раздался звоночек.

Просунулась в двери большая толстуха, какая-то вся отверделая, с черно-лиловым лицом и в больших черно-синих очках:

— Вам кого?

— !

— Может, барина?

— !

— Барышню?

— !

— Может, барчонка?

— !

* * *

— Кто там?

— Да какая-то барыня — за подаяньем, должно быть: молчит, не в себе.

Все вскочили.

— Пойду!

— Нет, голубчик мой Вассочка… Боже тебя упаси… Предоставь это мне…

— Мама, мамочка, — спрячьтесь.

Но знала: пороги сознания сняты; стоящее надо принять: и, шатаясь, — пошла, меловая, немая; профессор рванул прочь от двери ее; сам же — в дверь: как барбос, защищающий дом свой от вора, к старухе он ринулся; пальца подставивши два под очки, — стрельнул стеклами: в стекла очков.

— Анна Павловна, вы бы оставили, знаете, да-с, — эти штуки…

Зажутил!

— ! — ударило кровищей в голову.

— Письма, которые, в корне взять, — он загремел, — вы прислали, они-с адресованы вовсе не мне-с, в корне взять, а — Никите Васильи… — вскричал оглушительно, — … чу.

— !

Пуще злился: стояла пепешкой: два круга очковых — не двинулись:

— !

— Я Никите Васильевичу возвратил, — дело ясное их!

— !

У него за спиной с громким плачем пошла; оказались «они» друг пред другом; казалось — один только миг, и — повалятся друг перед другом: в глубокую падину.

— Анн… Анна Павловна!

— !

— Анн…

Хоть бы что! Василисе Сергеевне осталось одно: простоять под ударом стеклянного синего выблеска — в тысячелетьях.

— Никита Васильевич…

— !!

И старуха схватилась рукою за шею: и — голову — набок, скривив все лицо:

— !?!?!.

Протопыривши руки вперед, уронила тяжелую трость с перегрохотом; грянула склянка о пол из руки, пырснув едкою жидкостью, звоном и градом осколочков — в стену, одна только капля попала на Надино платьице.

— Что?

— Кислота!..

— Помогите ей, разве не видите вы, что она…

— Анна Павловна!..

— Что с вами?

Анна же Павловна, толстой рукою схватяся за толстую шею, дрожала и силилась высвистнуть что-то, как автомобильная шина, когда ее палкой проткнут:

— Пшш… Высссс… Вд… Догадались:

— Воды!

— Пшш… Пшш… Пшш!..

Неожиданно села на корточки, с грохотом вправо и влево колена расставив и свесив меж ними живот; все сказали б — пустилась вприсядку (на миг обнаружились толстые икры в суровых кастровых носках); и потом это все грохнуло, — лиловым лицом о косяк, от губы протянувши слюну — промычало; и — пало стремительно.

Разорвалася артерия!

13

Бросились: к колким осколкам разбившейся склянки и к павшему телу; средь них — Надя, Митя (он выскочил), Дарьюшка, Марьюшка; вот хорошо: кислота, прожигая обои, безвредно стекла со стены: лужей в угол; Иван же Иваныч не видел, как толстое тело тащили, как толстое тело сложили со свисшей рукой; туматошил над бившейся в спальне женою; Надюша — над телом глаза растаращила.

Кто-то, догадливый, бросил: прислугу — к врачу, а Митюшу — к Никите Васильевичу.

Врач, Георгий Григорьевич Грохотко, — мигом примчался: потискавши тело и что-то проделав над ним, он отрезывал.

— Апоплексия?

— Инсульт!

— Что такое инсульт?

— Апоплексия. Ткнулся в раздутые ноги:

— А, а, а: не действует! В правую руку:

— Не действует тоже!

— Конец?

— Нет, — пожал он плечами, вертя светоскопом, — протянет год, два, — до второго удара.

Ткнул пальцем:

— Комплексия: штука обычная. И — бросил он тело:

— Дела… А Коковский, Коковский-то!..

— Что?

— Трепанация!..

— Черепа?

— Опухоль мозга.

— Да что вы!

— Ну, — я проколол позвоночник: подвысосать жидкости; воздухом столб позвоночный надул… Обнаружилось, — и завертел стетоскопом…

— Ну? И?

— Обнаружилась опухоль мозга… Да, да: пол-Москвы в инфлуенце… Ну — нет: мне пора…

И Георгий Григорьевич — в дверь: лбом о лоб с Задопятовым.

Бедный старик прибежал растаращею, в плещущей крыльями, клетчатой, серо-кофейной крылатке, с полураспущенным зонтиком в левой руке; был он бел, как паяц, и морщинист, как гриб, выдаваясь ужаснейшей сизостью очень опухшего носа (как будто он пил эти дни); он плясал неприятно пропяченной челюстью; зонтик ходил ходуном в его левой руке, когда, правой рукою схватясь за Надюшу, он выдохнул с громким усилием:

— Где?

— Дз-дз, — кокнул осколок стекла у него под калошею.

— Вы осторожнее: тут… Спохватилась:

— Тут… тут… вот сюда… И потупилась:

— Тут — кислота…

— Где она? — ничего он не понял; и так, не снимая крылатки, в калошах ввалился в гостиную с полураспущенным зонтиком; сел пред запученным телом, схвативши за ногу его:

— Анна!..

— Аннушка!..

Не было «Аннушки»: пучилось мыком — большое, багровое «О»!

Тут профессор Коробкин подкрался к плечу его теплой ладонью, как… к… мухе: «Никита Васильевич, вы, — трепанул по плечу, — ты мужайся, брат», — взлаял он.

«Ты» проскочило вполне неожиданно: точно он вспомнил совместные годы гимназии, угол в клопах, куда хаживал часто со Смайльсом в руках «Задопятов», соклассник, — к «Коробкину», к «Ване»:

— Еще, чего доброго, брат, — Анна Павловна встанет!

14

И дождь, Сверкунчишко Терентьевич, затеньтеренькал по крыше; и стал переулочек не Табачихинским, а Сверкунчихинским; Камень Петрович стал Камнем Перловичем; камни и крыши испрыскались дождичком.

Забирюзовались воздухи.

Желтый просох исклокочился травкой; заширился топольный воздух везде; и потом уже только раскрылась сирень; и сиреневый запах душил переулки; стояло дзененье комариков в серо-зеленые сумерки сада; и щелкало птицею; первая ласточка, забелогрудяся, взвизгнула: взвесилась в воздухе.

Стало тепло и пленительно.

Но безобразней валили бульваром безрылые толпы; из желтого гарева бухали меди оркестра. И кто-то, одевшися в летнепикейные брюки и в пестрый пиджак, с белоснежной панамой, зажатой в руке, подмахнув камышовою тросткою, несся — и несся и несся — в открытые дали сквозных переулков и улиц за «нею».

«Ее» — нигде не было.

Федор Иванович Пяткин, надев парусинный картузик, бродил, как и в прошлом году, и выискивал случай: напасть на знакомого.

Словом — весна!

И — Москва.

И Москва развалилась в весну, растаращась кварталами, — этим, сплошь сложенным из серо-желтых и серо-сиреневых кубов, с пролетом ландо, лихачей и трамваев под ними — в Сокольники, в Парк (под открытые сцены), ис этим — вразброску: пяти-, одно-, снова пяти-, снова одноэтажных и двух-трехэтажных домов: вот и с этим, которого цвет — белый с пагрязцею и которого дом — двухэтажный, без лепки, украшенный синею вывеской, с очень невзрачным проглядом подвальных окошек, откуда виднелся проход сапога пешехода (не сам пешеход), изнуряемый сыпью известки, разложенной аспидно-сереньким, серо-сиреневым, серо-песочным, желточным и розовым колером, только кой-где молодевший подцветом: морковным, кисельным, зеленым.

Дома деревянные, колером серо-кофейным, кофейно-коричневым, — разнообразили улицы; а переулки кривели живою раскрикой цветов: сине-грифельных, аспидно-розовых, где из двора проросла молодятина, где и забор прозвучал спевом ветра с гармоникой, а подзаборье рябило расплюями семячек, павертнем мух, улетавших в открытые зной; под грохот пролеток рыкал оглушительней лбастым булыжником в этом квартале; а тумбы — кривее здесь были; серей — мимоходы людей; когда небо — взадуй, здесь — сильней вертопрашило: и открывались везде сухоплясы; и дом здесь стоял, точно каменный ком.

Дом за домом — ком комом!

Там вечером кто-то садился и видеть, и нюхать: желчь пламени павшего четко на стену глухую; и коврика дух завонялый в окошко.

51
{"b":"223226","o":1}