О чем он думал, этот древний человек? О том ли, что наступила новая в его жизни весна и, стало быть, отсчитала своим приходом еще один срок бытия; о том ли, что надо скликать сородичей (племя, стаю ли?) и отправляться на облавную охоту за зверем, нелегкую и опасную; или о том, что вблизи пещеры — а она вон, за той горой, — у костра готовит пищу его молодая, ловкая и прекрасная, как сама эта весна, женщина? Может быть, древний человек в те минуты уединения первый раз задумался над тем, что неплохо бы сходить к пещере, взять за руку женщину и привести сюда, на берег. Чтобы вместе слушать лес, любоваться разливом реки, смотреть на качающуюся вербу, всю белую от вызревших почек…
И я подумал — да что подумал! — утвердился в давно известном: все в этом мире преходяще — и люди, и города, и войны, непреходяща лишь красота земли, вечно юное ее обновление.
ИЗБЫ
Идешь иной раз деревенской улицей и радуешься, глядя на крепкостенные русские избы, на затейливую резьбу фронтонов, на узорчатую роспись наличников, на веселые оконца, заставленные геранями да фикусами. Сколько выдумки и усердия приложили хозяева, чтобы сделать свой дом уютным и нарядным. И право же, стараются они не только для себя, своей отрады, коль их домом засматриваются прохожие.
Все здесь радует глаз — и сам дом, и кружевные рябины под окнами, и приземистая банька на задах усадьбы, и колодец, на дне которого даже в полдень сверкают звезды.
Но иногда на этих же сельских улицах встретишь такое, что только руками разведешь. Вот среди прочих стоит добротный дом. Новый, бревна толстенные, не подсоченные, так и блестят медовой смолой на солнце. Огородик есть, а в нем с одного края высажены молодые черемушки, с другого — через колючую проволоку лезет на свободу обклеванная курами ботва моркови да редьки. С первого взгляда кажется, что хозяева еще не успели обжиться и потому все так не устроено — и сам дом, и около него.
Но вдруг с удивлением замечаешь, что крыша дома покрашена в разные цвета: одна половина — зеленая, другая — желтая. И наличники на окнах по-разному выделаны: где зеленая крыша — один фасон, где желтая — другой. А на той половине, где желтая крыша и и где редька растет за колючей проволокой еще и ставни заготовлены. Их пока не успели навесить, стоят они до поры, приваленные к стене. А потом уже видишь, что и ворот двое, и сделаны они тоже на разный манер. И еще, и еще разделения пошли, вплоть до отдельного, закрытого на замок колодца и надписи на калитке про злую собаку.
Все ясно: в доме живут два хозяина. Ну и пусть бы живут, чего здесь плохого, только чего же они насмехаются над своим домом? Посмотрит прохожий и уж не порадуется. «Ну и ну, — скажет, — работящие вроде люди, дом вон какой отгрохали, а не хватило совета, не дружны меж собой…» Тешут, малюют его всяк на свой лад, выказывают неуважение друг к другу и вообще к красоте какой-либо. Стоит такой дом среди прочих как бы рассеченный надвое, уродливо-некрасивый, просто жилище, и бросается в глаза именно тем, что его разделили.
ВСТРЕЧА
Был морозный декабрьский вечер. Седая мгла висела над городом. Провода, ветки тополей покрылись толстым куржаком. Выхлопы проезжавших автомобилей долго не рассеивались и чадными пластами качались в воздухе. Люди, укутавшись до глаз, спешили по домам.
Среди немногих торопливых прохожих в тот час по тротуару, освещенному желто-туманными фонарями, устало прыгала большая собака. Буро-пегая, с длинными обвислыми ушами. Не шла, не бежала, а именно прыгала, как спутанная лошадь, тяжело встряхивая головой. Лапы ее, то ли обмороженные, то ли такие когтистые, звонко стукали по асфальту, будто копыта. Люди шарахались от нее и оцепенело пережидали, когда она пройдет. Девушка, набежав на собаку, испуганно закричала, замахала руками; женщина с ребенком, услышав крик, заблаговременно перешла улицу…
Собака была очень худая и без одной лапы. Только богу, наверно, было известно, что она пережила, куда и зачем держала путь.
И вдруг упала. Точно так, как падает человек: поскользнулась, беспомощно вскинулась вся — и распласталась. Прохожие обходили, обегали ее, а она барахталась, раскатываясь лапами по стылому асфальту, и не могла подняться.
Рядом по дороге проносились в ярких огнях «Жигули», «Волги», грузовики. Завидев на тротуаре бьющееся животное, некоторые водители любопытства ради притормаживали. Но им нетерпеливо сигналили задние, и они снова нажимали на газ.
И тут съехала на обочину инвалидская коляска. В открывшуюся дверцу выставил сначала костыли, а затем ногу немолодой человек со следами давних ожогов на лице. Сидевшая с ним рядом женщина тоже вышла, обошла машину, помогла ему утвердиться на земле.
— Что же вы, товарищи, не пособите инвалиду?
Это он сказал не о себе — о собаке.
— Видите, она сама не может встать. Ну, крепись, крепись, ветеран, надо же нам до конца пройти дорогу…
Он, придерживаемый женщиной, подхватив под мышки костыли, помог собаке подняться. И та не противилась помощи. Слабо отряхнулась — опять чуть не упала! — и запрыгала дальше, до конца своей дороги. Люди в теплых шубах, инвалид с костылями, женщина рядом с ним смотрели ей вслед.
Когда собака скрылась в морозной мгле, инвалид сказал:
— Эти собачки, товарищи, между прочим, в сорок первом бросались обвязанные гранатами под танки. Москву помогали нам отстоять.
Такие-то дела, товарищи…
ПО ЯГОДЫ… НА ЛЫЖАХ
Зима нынче выдалась не то что малоснежная, а просто бесснежная. Ну, шутка ли: в январе можно было в лесу ходить в ботинках, не зачерпнув в них, а нескошенные травы на лугах — те и вовсе окостенело торчали во весь рост, белые от изморози. Вот в такую-то пору я и отправился в лес на прогулку.
Но зима есть зима, и какая прогулка без лыж? Пристегнул беговушки — и айда с ветерком по утреннему морозцу на знакомые просеки и еланки.
Бегу и не пойму: то ли это лыжи мои поют под ногами, то ли душа — так хорошо в лесу! Он весь просвечен розовым и голубым. За дальними горами только что поднялось солнце, и холодные лучи его мириадами блесток заиграли в ветвях деревьев, на стылых травах. Столько свету, столько огней, что хоть защитные очки надевай. Но я их нарочно не взял — разве увидишь такую благодать через темные очки?
Упарился уже. Свитер заиндевел, струится дымком и тоже весь в искорках — алых, синих, изумрудных. Сел на валежину, стянул вязаную шапку. И только стянул, сразу услышал весь лес. Где-то рядом стучал по сушине дятел, да так ладно стучал, будто и не еду добывал вовсе, а так, для веселья, на радость всем лесным жителям играл на барабане: «туку-тук, туку-тук, туку-тук…» Из старого сухостоя за болотом таким же согласным барабанным перестуком ему отвечал другой. Перелетая с куста на куст, звонко цвенькали синицы, им с березовых, низко опущенных вязей тонко отзывались младшие их сестрицы — московки, а тем — уж совсем еле слышным писком — крохотные, похожие на пуховые шарики гаички. Но вот заполошно затрещала сорока, и птички смолкли: низко над соснами, шумно бухая крыльями, пролетел ворон. Черная тень мелькнула по снегу. Он тоже не удержался, державно прокричал на всю округу: «кру-у-ум!»
Ворон улетел, сорока замолчала, и опять послышались нежные переклики синиц под аккомпанемент дятла.
А кто там еще, несмелый, подает голос? Оглянулся — и вижу: в густых зарослях шиповника, на самом высоком кусте, сидит нахохлившийся красногрудый снегирь в черной щегольской шапочке и печально, вполголоса кого-то зовет: «рюм, рюм, рюм…» Подружку, наверно, зовет.
Смотрю на снегиря и замечаю: все заросли шиповника — под стать снегириной грудке, сплошь забрызганы красным. Да ведь это же ягоды, еще не обклеванные, не тронутые птицами! Малоснежная и неморозная нынешняя зима милостива ко всем: косачи и рябчики собирают стылую бруснику прямо с земли, по-куриному разгребая лапами неглубокий снежок, залетные гости свиристели кочуют по садам и паркам, не столько объедая, сколько отрясая яблони-дички, щеглы обирают на пустырях репейники, чижи и чечетки — конопляники по закрайкам пашен. Так что до шиповника очередь еще не дошла, и сохранился он в полном осеннем изобилии.