Наверно, из-за недальнего соседства старик взаимно начал интересоваться и мной, моим житьем-бытьем. Не шибко-то разговорчивый, с бурым, морщинистым, как липовая кора, лицом, он нет-нет да и взглянет из-под кустистых бровей на меня у речки, в знак приветствия чуть заметно кивнет головой. Или, проходя мимо моего дома с кирзовой сумкой в сельмаг, приостановится у ворот, осмотрит все, от крашеных наличников на окнах до нового скворечника на березе, что-то смекнет себе на уме и идет дальше. Я стал подмечать: проходит он нашей улочкой намеренно, потому что до сельмага куда удобнее и ближе ему добраться детсадовским проулком.
И вот через год, наверно, не раньше, после моего приезда в деревню Кленов явился в гости.
— Исправно, вижу, живешь, — без лишних церемоний начал старик, цепкими глазами окидывая двор. — Вон крышу обновил, палисад перебрал, хламу у дома нет. Да и дров напас, как неленивый хозяин…
И вдруг спросил:
— А лодка у тебя есть?
— Есть, — сказал я.
— А ну, покажи!
— Да в чулане она.
— Как в чулане? — не понял Кленов.
— Ну, в чехле. Резиновая…
Старик даже сплюнул от возмущения:
— А я тебя за человека принимал! Дом, думаю, содержишь в порядке, рыбак сам, охотник… А ты — «резиновая»! «В чулане»! Ошибся я, стало быть! — И он быстро зашагал к калитке…
Смешно мне было, очень смешно, но засмейся я в эту минуту — и безнадежно обидел бы старика. К той поре я уже многое знал про кленовские лодки, видел их на реке привязанными чуть ли не у каждого огорода, знал, он просто раздаривает их людям, желая таким образом сделать их, людей, лучше…
— Постойте! — крикнул я вдогонку. — Ну чем хуже резиновая, тем более такая мелкая у нас речка?
— Резиновая… — опять передразнил Кленов. — Не позорил бы ты себя и деревню заодно. Я вот как увижу этих, как их, туристов на таких-то вот, как твоя, надутых лягушах, сразу от греха бегу в избу! Не ровен час, не вытерплю и запущу поленом! Уж что-что, а самое древнее естество променяли на резину. Хы! — горько усмехнулся Кленов. — Подменили живое дерево химией! Мало ее кругом, так еще и на речку… И ты туды же!
Старик поостыл маленько и заговорил тихо, как бы оправдываясь:
— Рази я не понимаю, что не нужные они здесь для дела. Но только ли для дела придумывают люди всякую красоту? Вот лубки разные, светильники, те же коньки на крышах. Для души придумывают. Посмотришь на красивую такую работу — и она, душа-то, вроде отойдет от забот, потеплеет, чище станет. Для этого, для очищения души, ведь кто что только не ладит! А я — лодки…
Он помолчал и решительно сказал:
— Иди давай, выбирай любую. Да не показывай больше никому резиновую…
ПОРТРЕТ
Пасечника Дубова нельзя было назвать общительным человеком. Не только потому, что он жил уединенно, как и всякий заправский пасечник, на дальней заимке, но и по складу его характера. Раз в полмесяца, а то и в месяц он приезжал в село на старом, сплошь обмотанном изолентой велосипеде, ставил его к завалинке магазина и занимал очередь. Дубов закупал продуктов ровно столько, сколько мог увезти на багажнике и в рюкзаке. Покупал всего помаленьку: хлеба, муки, крупы, сахару, чаю, толокна и многое другое, что было в магазине и что наказывала купить жена.
В нечастые его наезды мне так и не довелось познакомиться с ним, хотя был к этому интерес: вокруг заимки еще сохранились нетронутые первородные леса, с ягодниками, грибами и, надо полагать, с дичью. Да и то не секрет: ночевать по осени куда приятнее в теплой избе, чем у костра…
Стоя в магазине, Дубов ни с кем не заводил разговора, лишь степенно склонял голову на приветствия, терпеливо пропускал без очереди шустрых бабенок, у которых вечно «топится баня», брезгливо отстранял локтем наседавших к прилавку пьяных мужиков. Еще могутный в свои семьдесят с лишним лет, высокий, не сутулый, с курчавой белой бородой, похожей на молодого барашка, он спокойно смотрел на людей, каждого понимая по-своему.
Здесь не подходит слово «авторитет», но оно так и напрашивается в применении к Дубову. Никто его толком не знал, видели редко, ну, пасечник для всех, да и только, а люди при встрече уступали ему дорогу, уважительно притихали и, что редко теперь бывает, здоровались с малознакомым человеком.
Накупив продуктов, он долго основательно укладывал их в рюкзак, в берестяной пестерь, привязанный той же изолентой к багажнику велосипеда, и незаметно уезжал. И опять его никто не видел до нового приезда.
И все же один случай свел нас. Случай, который в общем-то не имеет отношения к моему рассказу.
У соседки захворала дочка. Ну ладно бы переболела, как все дети, недолго и беспоследственно, а у этой случилось какое-то осложнение. Никакие лекарства не помогали. Мать девочки, Валентина, жаловалась в магазине женщинам:
— Как листочек иссохла вся, не знаю, чем и кормить…
А Дубов окажись в это время здесь же, среди женщин.
— Сколько девке годов-то? — неожиданно спросил он.
— Да семь уже, в школу нынче должна пойти. Поправилась бы к сентябрю…
Потом Дубов еще что-то порасспрашивал у нее, а на другой день, в воскресенье, я увидел его приметный велосипед у ворот соседки.
Не знаю, что уж у нее делал Дубов, только говорила после Валентина, что навез он всякой лесной травы, кореньев, сотового меду, еще чего-то полезного от пчел, наготовил разных отваров, настоев, наказал, когда и по скольку давать, и уехал. Через день девочка сама попросила есть, еще через два — совсем повеселела, а к концу недели уже играла с подружками на полянке возле дома.
И вот пришла Валентина ко мне.
— Не заехал бы ты к Дубову на заимку? Все равно ведь ездишь на охоту. Я бы стряпни свеженькой с тобой послала…
А мне, и верно, только бы предлог побывать у Дубова. В тот же вечер и собрался.
Дубов встретил меня на крыльце с лампой в руке. Долго махал голиком на увертливого пса, пока не загнал в конуру. Шагнул навстречу.
— От Валентины, говоришь? Зря она только с гостинцами… Не война ведь, поди, не сидим голодом. Ну, раз приехал, ставь мотоцикл вон туда, под лабаз к велосипеду, и пошли в избу. — Тут он назвал свое имя и отчество, сильно стиснул в шершавой пятерне мою руку.
В доме Федор Иванович сбросил с печки обрезанные под тапочки валенки, велел надеть, позвал к столу. Поставил на приемник, чтобы было повыше, лампу с чистым, незакоптелым стеклом, добавил огонька. И сразу осветилась вся изба: большая русская печь, длинные крашеные лавки вдоль стен, цветастые половики, полати — все как надо, все по-крестьянски. И пахло в избе надежной домовитостью — квасом и свежеиспеченным хлебом.
И только старая, висевшая среди икон цветная репродукция Моны Лизы никак не вписывалась в интерьер, бросалась в глаза своей необычностью здесь. Репродукция, наверно, была вырезана из журнала, скорее всего из «Огонька», помещена в рамку под стеклом и так же, как иконы, оконтурена золотистой фольгой.
Два дня я прожил у Дубова и все не решался спросить, почему портрет Моны Лизы висит с иконами?
Умный старик угадал мое любопытство, упредил вопрос.
— Знаешь, кто это? — спросил он, в который раз перехватив мой озадаченный взгляд.
— Как не знать, знаю. Видел даже в оригинале, в Москву привозили.
— А я вот не знаю! — хлопнул себя Федор Иванович по коленям. — Понять не могу! То, что Мона Лиза она, ну, по-другому еще Джоконда, знаю. Прочитал. Не могу понять другое: пошто она такая? В толк не возьму, что там, на картине, делается. Посмотри, позади-то — не то пустыня какая, не то поруха, а она или улыбается, или осуждает кого. Мудрая, видать, была баба, мать, поди, чья-то, вот и смотрит на нас так, с укором: эх, мол, люди вы, люди! Война там, что ли, была? Или плохо я вижу? Что там, за ней-то?
И когда я сказал, что картине этой уже пять веков, что многие большие знатоки до сих пор бьются и понять не могут тайну ее замысла, той самой полуулыбки, полуупрека, Дубов поднялся с лавки, перекрестился на портрет и тихо сказал: