А происходит это оттого, что он все норовит запастись влагой впрок. Напьется за ночь — и лишка окажется. Вот и «откачивает» воду обратно.
У любителей цветов бывают и настоящие находки. Я имею в виду редкие в наших краях цветы. Например, стародуб. Встречал я его всего дважды, и оба раза на Северном Урале, в таежной глухомани. Цветет он ярко-желтым, с красноватым отливом цветом, многолепестковый и отдаленно похож на астру. Только сердечник у него открытый, выпуклый и твердый, как лимонная корка.
Стародуб так сильно пахнет, что от куста — растут они от одного корня по нескольку штук вместе — запах распространяется на десятки метров. Пахнет не столько сам цветок, сколько его мелкая, густая, как мох, листва. И не то чтобы приятно, а так, что ни с чем не сравнишь. Тут все смешалось — и дух весеннего кедра, и аромат лесных ягод, и свежесть вызревших трав. Я привозил домой стародубы, и запах от них, уже высохших, долго стоял в комнате и напоминал о тайге.
Позднее я допытывался у ботаников, к какому роду-племени относятся стародубы, и мне сказали, что к горицветам. Так ли это — им больше знать, но для меня они были находкой, радостной редкостью.
Ну, а раз я заговорил о редких цветах, то вернусь к началу моего рассказа. Все время я помнил слова бабушки Вассы: «Тосковать станешь и искать пойдешь…» Это о лебедень-траве было сказано. Не то чтобы я тосковал, а искать, правда, всегда ищу. Нет, не лебедень-траву — просто цветы. И вот что однажды нашел.
Принесли мне как-то в стеклянной банке с землей незнакомое растение и сказали: «Здорово цветет!» А чему бы тут цвести: голый, усохший прутик, два тонюсеньких ответвления с узелками почек на сгибах да на верхушке до десятка сморщенных, квелых листочков. Взял я его скорее из уважения к дарителю, не спросив ни рода, ни названия, и убрал на верхнюю полку за книги. Пусть не мешает.
С месяц или больше прошло времени, я уже забыл о цветке, только как-то вечером случайно взглянул в угол на стену и увидел алое пятно. Встал на стул, потрогал стену — чисто. А когда раздвинул книги — не поверил глазам: невзрачный прутик сиял огненно-красной звездой. Я поспешно вынул банку, поставил на окно и полил цветок. К ночи распустилось еще два бутона. Огромные, с отвисшими лепестками цветы маково рдели, отсвечивая на подоконнике, на шторах, на стекле, — необычные, невероятные, ни на что не похожие. А утром опали. Лепестки лежали тут же, вокруг банки, и, казалось, еще обогревали серебристые прожилки корней своего родителя.
На другой вечер цветок разгорелся еще тремя жаркими звездами и снова опал утром. И так несколько ночей подряд. А потом обронил листья и засох.
Я до сих пор не знаю настоящего названия этого цветка, да и не пытаюсь узнать. В моей памяти он остался одним из тех, которые покойная бабушка Васса величала лебедень-травой.
СКАЗКА НЕ КОНЧАЕТСЯ
Глаза устали от света, и я поднялся. Ослепительное апрельское солнце заходило на полдень. Сухой, вспученный, искрящийся лед струйчато парил и похрустывал. С утра он еще надежно держал, но к полудню совсем размяк и, гулко, трескуче стреляя, раскалывался длинными трещинами.
Оставаться на озере было опасно, я смотал удочки и неходко побрел к берегу, прислушиваясь к сочному шипению льда под ногами и каждым шагом ощущая его плавленые прогибы. По всей линии берега сквозь миражные волны восходящих потоков вытягивались и подрагивали, как водоросли на течении, заросли тростников и чернотала. А над бело-яркой ширью, словно подвешенные на серебряные цепочки, несмолкаемыми колокольцами звенели жаворонки, малиново тенькая, над голубым льдом всполошными стайками проносились иссиня-белые подорожники, высоко в небе торопливо и хлопотно пролетали утки. На взбугрившемся зимнике через озеро, засыпанном сеном, соломой и расклеванным лошадиным пометом, тонко бренчали охристо-зеленоватые овсянки, суетливо прыгали стрекотухи-сороки, а вдали над парными пашнями с тоскливым криком делили земли чибисы. Кончался апрель, в природе шло то суматошное птичье переселение, которое охотники называют валовым пролетом.
Вдруг высоко — выше уток — протяжно и вольно прокликал лебедь. Я долго блуждал глазами по безбрежной светлыни неба, пока наконец не увидел серебристо-прозрачных, вытянувшихся в косую вереницу птиц. Их было семь. Свободно и плавно колебля крыльями, лебеди летели на север. Но вот опять послышался клик, и передний крутым виражом сошел в сторону. Он как бы привстал на месте, пропуская стаю вперед. И когда с ним поравнялся последний, примкнул замыкающим к веренице.
Я знал: это устал вожак и уступил свое место следом летящему. Так лебеди подменяют друг друга всю дальнюю дорогу.
Птицы скрылись из виду, а я все стоял посреди озера и глядел в лазурную, просвеченную солнцем высь. Радостное чувство, которое я каждый раз испытываю, увидев этих птиц, постепенно и уже привычно начало вытесняться горьким воспоминанием далекой и близкой, грустной и поэтической были, похожей на сказку…
Было это в детстве. Жили мы тогда с мамой на Гореловском кордоне. Рассказывали, что когда-то вокруг Гореловского шумели вековые леса, женщины, опасаясь зверей, ходили за клюквой и брусникой только с мужиками, а единственный в селе охотник Савотя стрелял медведей прямо на покосах. Но это было давно. Савотя теперь стал дедом Савватием, медведи перевелись, а вековые леса повырубили. Лес остался за речкой Патрушихой, да и то редкий, весь вытоптанный коровами. Правда, у Шиловки и Макаровки в те времена еще можно было найти глухие уголки, куда почти не заходили люди.
Я избегал шумных ребячьих сборищ и целыми днями, пока мама была на работе, пропадал в лесу. Там мне было хорошо и отрадно. Я слушал птиц и убежденно верил, что поют они мне, собирал на обогретых солнцем еланках крупную землянику и думал, что выросла она для меня. Я не просто любил лес — он был для меня преисполненным тайн, и в поисках чего-то необыкновенного я постепенно удлинял свои прогулки.
И вот вышел я однажды на неведомое озерко. Притомился с дальнего пути, сел на бережок. Все-то здесь казалось загадочным и новым. По берегам кустились развесистые черемухи, на лужайках среди стрекочущей кузнечиками травы поднимались высокие розовые цветы иван-чая. От этих цветов все вокруг было розовое — розовели подсвеченные ими черемухи, духовитые травы, розовым было вечернее небо, и даже вода в озерке отливала розовыми бликами.
Приглянулось мне озерко. Я каждый день стал приходить к нему, садился под черемуху и наблюдал за потаенной жизнью леса. О чем только не мечталось в эти долгие часы уединения под усыпляющий шелест листвы и тонюсенький, монотонный посвист всегда чем-то встревоженных горихвосток… Воображение явственно рисовало то сказочную царевну-лебедь, то Черномора с длиннющей бородой, то коршуна-лиходея. Он, этот коршун, иногда зловеще кружил над озером, и тогда я, подобрав колени, с трепетом и страхом ждал, что вот сейчас он сложит свои распростертые крылья, вытянет когтистые лапы и ринется вниз, на царевну… А где же она? Я до боли, до рези в глазах всматривался в смурую сутемь черемух — и начинал различать — сначала неясно, затем все отчетливее — блистающую дорогими нарядами стройную молодую женщину.
Я вскрикивал:
— Берегись, царевна, коршун!
Предупреждающим эхом мой крик повисал над озером, и царевна исчезала.
Так, в созданном мною мирке этой игры-сказки, в окружении царевен, Аленушек и добрых богатырей я провел на озерке все лето. Это было счастливое лето, полное ожиданий и светлой детской грусти. Я верил в чудо, как могут верить в него дети, часто предоставленные самим себе, ждал его в образе царевны-лебеди или Аленушки и дождался… Но это простое чудо обернулось для меня горечью.
С опаловыми вечерними зорями и мглистыми затяжными рассветами наступала осень. По вечерам над гореловскими избами вставали высокие дымы, они будто подпирали белесое, отсвечивающее туманом небо. В холодеющем небе плыли и плыли серебристые нити паутины. На зорях в продувных дворах простуженно горланили петухи, настоятельно требуя переселения с летних квартир на зимние.