— А правда, кто сильнее, Данила или Тайга?
— Ну конечно, Данила, — охотно отвечал я, имея в виду бывалого деревенского пса.
Споры неожиданно утихли, когда мы вышли на крайнюю улицу. В непонятном, враз наступившем молчании мальчишки прошли еще немного со мной, а потом незаметно по одному стали отсеиваться и шнырять кто куда — кто в проулок, в дыру в заборе, за баню. А Голубь забрался даже на тополь.
Вскоре со мной остался один Мишка. Да и он присмирел, прижался к моей ноге, ухватился за патронташ.
— Куда это они?
— А вон Данила идет… — произнес Мишка, и голос его дрогнул.
— Где? — не понял я.
— Во-он, — указал Мишка вдоль улицы.
Никого, кого бы можно было назвать Данилой, я не видел. Впереди спокойно трусила Тайга, какая-то женщина в бордовом платье доставала из колодца воду да три гуся важно шествовали навстречу нам.
— Где Данила?
— У-ух! — досадливо выдохнул Мишка и по примеру друзей стрельнул в ближайшую ограду. Уже за воротами я услышал его голос, полный затаенного страха: — Ой, и начнется сейчас!
Между тем здоровенный, толстый гусак с морковно-красными лапами и черным набалдашником на хищно раскрытом клюве опередил сопровождавших его гусынь, змееподобно вытянул шею, протяжно, с клекотом прошипел и лютым тигром бросился на Тайгу. В один миг он настиг ее и так долбанул, что та, неистово взвыв, волчком завертелась на месте. Гусак еще раз долбанул и, окончательно повергнув бедную собаку в смятение, не давая опомниться, принялся осыпать ее частыми ударами. При этом он хлопал крыльями, притопывал лапами и даже пускал лапы в ход — царапал и бил ими Тайгу. На месте боя зловеще заклубилась пыль, и из этой пыли на всю деревню летел дикий вой собаки. В суматохе я заметил, как, бросив ведра, забежала в калитку женщина, как в спешке прихлопнула подол платья и, разорвав его, скрылась в сенях дома.
«Данила!» — догадался я.
Но догадался слишком поздно: собака сломя голову мчалась вдоль улицы. Гусак не думал ее преследовать. Донельзя рассерженный, он побежал к калитке, выхватил красный лоскут, защемленный дверью, гневно тряся головой, брезгливо выплюнул его и, кажется, выругался… И тут заметил меня. Я невольно замер, увидев его глаза. Это были налитые кровью стеклянные шарики. Данила презрительно прищурил один, смерил меня с головы до пят, и я мгновенно прочитал в этом взгляде: «С тобой я еще, голубчик, не рассчитался!»
Дальше все происходило с непостижимой быстротой. Я не успел выломить из тына палку, не успел уберечься, — на меня обрушился такой же шквал ударов, какой только что вынесла позорно удравшая Тайга. Я вертелся и подпрыгивал, кружился и приплясывал. Даже отмахнуться ни разу толком не сумел. Только повернусь, а Данила — цап за ногу выше сапога, развернусь, а он — цап за другую! Брюки изорвал, руки рассадил до крови, И щиплет-то как-то не по-гусиному, зверь. Долбанет да еще повернет!
Вижу, худо мое дело. Сдернул я с плеча ружье да и хотел огреть хорошенько разбойника прикладом. А он так меня и ждал! «Ого-го!» — победно прокричал гусак и, замахав метровыми крыльями, полетел за огороды.
Остался я посреди улицы растрепанный, растерянный. Смотреть на себя стыдно. Из открытых окон слышался смех. Смеялись и взрослые, и дети…
А вечером за чаем Степан Захарович, Мишкин отец, усадив меня, где помягче, говорил с ухмылкой:
— Таким страшилищем и живет Данила в деревне. Совсем отбился от рук, чтоб ему ни дна ни покрышки… Ни женщинам, ни ребятишкам проходу от него нет. Скотина и та боится. Председатель давно велит отрубить ему башку да сдать в колхозную столовку, так ведь никто и не берется! Так и живет… А ты пей, пей, чай-то!
МАТРЕНА
Рыба брала вяло. Меня уже давно перестало тревожить мелкое подрагивание поплавков — наживку теребили мальки, — и я стал смотреть мимо них на перепутанный сухой тростник, на коряжник, паучьими лапами торчащий из воды, на плавучие островки, густо заросшие осокой и рогозом. С утра все же поклевывало, на дне моей лодки трепыхалось с десяток ершей, несколько окунишек да сверкал белизной чешуи красноперый лобастый голавлик. Голавлик иногда отчаянно ударял хвостом, резво подпрыгивал и начинал весело кувыркаться, поблескивая на солнце серебряным веретенцем.
Но начало припекать солнце, и клев прекратился. В озерном заливе все сразу утихло, успокоилось, ушло с глаз. Улетели к гнездам вороны, собиравшие на береговых отмелях дохлую рыбешку, спрятались в болотные крепи длинноногие кулички, замолчали голосистые камышевки. Только иногда на травянистом мелководье вдруг шумно всплескивала щука да с протяжным вздохом лопался илистый плавень, пропуская на поверхность пахучий пузырь торфяных газов.
Недалеко от меня на зыбучей лавде[1], ловко орудуя передними лапками и зубами, мастерила хатку ондатра. Ее не смущало, что лавда вздыхала и сотрясалась от бродивших под ней газов, не обращала она внимания и на близкое соседство со мной. Уложив растения, она спускалась в воду и плыла за стеблями на соседнюю лавду. Вот только непонятно было, по какой надобности ондатра плавала за строительным материалом на другой остров, хотя рогоз в избытке рос и на том, где она строила хатку. Скорей всего, не хотела демаскировать свой будущий дом. Наблюдая за работой зверька, за любопытным постоянством, с каким животное проплывало рядом с лодкой, можно было подумать, что это очень умная и даже хитрая ондатра, и плавает она здесь для того, чтобы выпытать мои намерения. Ну и пускай выпытывает, если охота, а я вот возьму да переплыву на другое место. Поближе к ней.
Я вытащил якорь и, отталкиваясь шестом, поставил лодку так, что перегородил ондатре путь. Аккуратно сложив на круглое основание хатки очередную ношу, ондатра опустилась в воду и поплыла. Поплыла прямо на лодку, клином рассекая воду, пошевеливая вытянутой вперед усатой мордочкой. И вдруг остановилась, повисла в воде. Долго смотрела на меня черными бусинками глаз, как бы ожидая, когда я уступлю ей дорогу, а потом, вскинув зад, нырнула. Под водой ондатра стала желтая да какая-то плоская, словно приплюснутая, а бока — будто серебром оторочены. Это блестели бесчисленные пузырьки воздуха на шерстинках. Когда ондатра подплыла под лодку, я схватил сачок, запустил его с другого борта и поддел ее. Просто так, из любопытства. В лодке пленница начала метаться, как в западне, гневно стукала по мокрым доскам тяжелым голым хвостом и скалила острые выпуклые резцы. В руки взять ее я не решился и, вдоволь насмотревшись, тем же сачком высадил за борт. Зверек сразу же нырнул, подплыл под лавду и больше не показывался.
Ондатра еще находилась в моей лодке, когда с берега донесся ласковый голос тети Дуси:
— Матре-ена, Матре-ена, Матре-енушка…
«Козлуху, наверно, потеряла», — подумал я и вспомнил грязную бодливую козу с единственным кривым рогом и растрепанной бородой, забитой сухим репьем. Утром, когда я умывался, она столкнула меня с крылечка, а потом, когда я копал в навозной куче червей, боднула меня и опрокинула банку с червями. Противная, в общем, козлуха.
— Матре-ена, Матре-ена, — зазывно пела тетя Дуся.
Тетя Дуся — глуховатая старушка с больными ногами и черными от огородной работы руками. В ее доме я остановился, пользовался ее лодкой, ее покровительством и вообще всем, что требовалось отдыхающему. Ко мне, заводскому человеку, тетя Дуся относилась с радушием и особым доверием — посвящала в сокровенные воспоминания своей жизни, непримиримо ругала соседа-скрягу, у которого «воды не выпросишь», жаловалась на «прострелы» в ногах и подолгу с напускной строгостью рассказывала про свою блудливую козлуху. Вот я и решил, что Матрена и есть та самая непутевая скотинка.
Я подгреб к берегу, поставил лодку на прикол. Тетя Дуся все еще звала Матрену, и я направился к ней пособить поискать.
— Не-е, милай, — отказалась бабка от моих услуг. — К тебе она вовсе не пойдет. Пуглива больно.