* * * Кочевник — временщик, не тутошный жилец. Пока отара травку ест и топчет, он — на коне, он — царь и бог, не жнец, он пьет кумыс, по-своему лопочет, хохочет, думать о земле не хочет, покуда сыты толпы блеющих овец, стада и табуны… Пирует и ночует он нынче здесь… А завтра — где-то там, простором обуян, он дальше откочует в седой туман, где будет сыт и пьян. Все для него, кочевника, на свете — его отары, плов и бешбармак. Вздыхают женщины. Привычно плачут дети, Скрипят повозки… Светит солнце — знак того, что где-то будет лучше завтра трава — и более сочна, и зелена, а здесь — все вытоптано, съедено, измято копытами… Молчи, несчастная жена! Нас ждут другие пастбища с цветами из нами завоеванных в боях с оседлыми чудными племенами. Вперед! Все остальное — пыль и прах! Памяти Архиерея Августина (Александра Николаевича Беляева) Монашеское имя — Августин. Он братом деда был, архиепископ, Духовной академии Казанской воспитанник, расстрелянный в Калуге решеньем «тройки»… (Я — едва родился, два месяца мне было в этот день). Отец мой верил в планы ГОЭЛРО, стал грамотным хорошим инженером. Он, если что-то знал, молчал об этом. но брат его, простой учитель сельский, державший в памяти все наше родословье, в прощальных письмах — вспомнил Августина и добрым словом «дядю Сашу» помянул. В двухтысячном году Собор церковный прославил мученика веры. Справедливость так поздно, век спустя, не торжествует — полна глухой непробиваемой печали. (Ведь все свидетели давным-давно ушли, и не найти безвестную могилу). Боюсь, что поздно. Нужною молитвой святого мученика я не тщусь тревожить. Но кажется, что этот выстрел подлый меня сквозь время — все-таки настиг. И я отныне вижу, как идет он в облаченье, с посохом владыки, и с панагией на груди — шагает под улюлюканье мальчишек-пионеров, и тверд, и прям, ни лагерем, ни ссылкой не сломленный — к еще живому храму Великомученика и Победоносца Георгия, где служит, прославляя за всех нас, грешников, распятого Христа. Он думал о загадке бытия — о духе, о материи и вере. В набитой камере, среди жулья, ворья, среди невинных и офицерья, жалея всех… И понимая — к высшей мере приговорят, как здесь заведено, когда навесили нешуточное дело — «организацию»… Но вера — все одно! — с молитвой только крепла, не слабела. И следователь, взгляд спокойный встретив, никак не мог усвоить нужный тон… Но приговор подписан. На рассвете он будет в исполненье приведен. И можно будет доложить в столицу о ликвидации серьезного гнезда… Какой туман над городом клубится! Какая сквозь него с трудом пытается пробиться лучом последним чистая звезда! Гори, свеча, в помин души ушедшей, с которой я не повидался на земле. Гори во дни эпохи сумасшедшей, способной всех спалить в одном котле. Гори святым огнем, живое пламя, слезами воска душу ту оплачь. На Высший Суд — уже не перед нами — давно предстали жертва и палач. Гори, свеча, и в память, и во славу Не сломленных ни пыткой, ни трудом. Горит свеча — ты видишь, Боже правый, — как светлый храм на берегу крутом… Его сиянье видно издалёка, его не выморозить, не изморосить. Гори, свеча, светло и одиноко, твой свет никто не в силах погасить. * * * Почти две тысячи моих стихотворений — итог скорее грустный, чем веселый. Почти две тысячи ударов головой, несчетное число ударов сердца — о стены каменные и стальные двери, о стены, разделяющие нас: — Услышьте, спорьте или — улыбнитесь! * * * Я себя в бутылку запечатаю, брошусь в Клязьму — поплыву в Оку, в Нижнем — Волгой-матушкой покатою закачаюсь, лежа на боку. А перед Казанью пробку высажу, выйду, одурев, на бережок. И в кустах ивовых палку выежу, подходящий посох-посошок. Побреду с улыбкой покаянною в город мой, где молодость прошла, промотала утречко туманное, солнцем сердце глупое сожгла. Ты другой, мой город, думать нечего — все твои кварталы обозреть… Тих, задумчив час людского вечера. ночь глуха, необъяснима Смерть. Но пока мы живы, над разгадкою думаем, за мертвых и живых. Теплится в душе огонь — лампадкою в темном, теплом Храме Всех Святых. * * * Великий путаник, мой неоглядный город, ты недоверчиво глядишь с крутых бугров. Не я один узнал тоску и холод твоих осенних стылых вечеров. И все же с этих — с детства! — переулках, в татарской невысокой слободе я познавал — в улыбках, драках, муках — земную цену счастью и беде. Казань меня испытывала, била, теряла, терла, прятала в карман. Лукавила. Вкруг пальца обводила. И — новый заводила вдруг роман! Я жил, дышал. Не гордость и не слава — срываясь, путаясь и вновь теряя нить, я одного хотел — естественного права с людьми и городами говорить! и если голос мой средь шума, визга, скрипа сегодня слышен, я почту за честь Сказать разросшемуся городу: «Спасибо! За то, что я такой, какой я есть!» |