— Куда, направо али налево? Кто куда?
— Влево ягоды больше… валяй… влево.
— Ишь наворочена дороженька, — сердито буркнул Прохор и захлюпал… где попрямей. — Вот уж лешево кладбище — лешево.
— Да-а-а… Дурачье…
А дядя Иван обертывается, снимает картуз и несколько раз крестится на утопающую в синеве золоченую маковку. Кто-то ворчит:
— Ну, игуменья, вышагивай… вон люди-то.
— Не отстанешь…
— Молись, Иван, молись, может, не утонешь…
— Мы привышные… Не утонем…
И снова обходы, и снова ругань. Хлюпают мужики по болоту, лезут, где гуще сосны, чтоб суше, а сосны цепко хватают сучьями за полы, больно стегают упругими лапами руки и лица и, будто назло, бросают пригоршнями колючую хвою в лохматые бороды.
Сосны в болоте шершавые, низкорослые. Оттого и болото кажет глухим, низколобым. Издали видно, как пялятся из-за кочек бурые пни да коряги и дремлют залипшие белыми мхами «мертвые» зыбуны.
— Нет, братцы-товарищи, где это слыхано, чтоб на самом нужном месте и ни пути, ни дороги, — горячится Мишка Клюка.
— Дурачье, говорю, вот и загибай околесины, — кто-то стонет из-за коряги.
— А по-моему, вот што, Клюка, родивсе ты тоже от нашего дурака. Значит, как жил, так и живи… этак ту легше.
— Легче, так ложился бы в жижу, вот она, чего легче, да и подох бы, а вишь нет, тоже ищешь, где суше, а нет суши — и через грязь тяпаешь.
— Нет, братцы, — пора за ум, да по-новому… — пуще горячится Клюка, — а то все пропадем…
— Ну, ладно, што бог даст, то и будет.
— Не знаю, што бог даст, ежели будем так хлюпать…
— В обход.
— В обход так и в обход… все едино, везде грязи до пупа.
— А ты гляди, а то рожу своротишь, колокольня.
— Ничево.
— Нам тут вроде у себя на сарае, каждая колода исхожена…
— А погода, братцы, благодать… Ишь солнышко-то…
И шире, все шире расползаются по болоту. Глуше становятся голоса, и будто их проглотило болото. В болоте прохладно.
VIII. Мертвый зыбун
О преставлении света, о вшах, о ноющем зубе и прочем
Ближе в ночь огнетается отяжелевшее солнце. Белесым туманом вдали закурились мертвые зыбуны, и видно, как в самые зыбуны расползаются пестрые сарафаны, будто их манит куда рогатая сухорукая нежить. Тараторят.
Крепче запахло угаром от желтых кустов колючей душницы…
— Ой, и не говори, Авдеевна, — где-то в стороне за корягами заливается большеротая Чепиха, — а по всем приметам, милая, скоро преставление.
— И антихрист, сказывают, народился… — кто-то выплывает из баб, — хорошие люди сказывают.
— Ну ищте бы не народиться. Была я ономняся в городу, матушка ты моя Фекла Серафимовна, там, о-ой, и чево только нету.
Кто-то из мужиков рассказывает в другой стороне:
— Прихожу я, брац-ты мой, позапрошлом году к фершалу, зуб прихватило. Говорю: так и так, будь доброй, — говорит, ладно, устроим. Приходи завтре, сегодня паек получать надо и масло. Ну, масло так масло… Прихожу завтре.
— Народился… народился. Гляжу это я, Серафимовна, эстоль церквей, и все будто зря… Идет мимо живой человек и храму господнему ничево, хошь бы не взаправду перекрестился, нет, а живому человеку — ни здорово тебе, ни прощай. Срамотушка прямо…
— Ну, это, Авдеевна, пустое.
— Право слово.
— А ежели которые «блаородные», они никогда не здоровкаются… Вон у меня хозеин… у нас бывают хорошие люди,… а штоб здоровкаться, и заведенья этово нету.
— Да рази это дело, — слышится крепкий голос Митьки Клюки, — тут и отцы наши ходили — маялись, и деды ходили — не радовались, ходим и мы, всем миром загнетинским грязь топаем, и ничево не стыдно… Вишь, дожили, тово и смотри… либо по уши в грязь, либо глаза выворотит…
Болото, знакомое сызмалу, кажется глухим, незнакомым.
Глубже засасывает болотная грязь и без того уставшие ноги, и кажется всем, нет ему, проклятому, конца и нет им, загнетинским, отсюда исхода…
— Да разве кому стыдно, ежели бы мы и совсем сдохли… А?
— Пропадем…
А бабы обиднее и назойливее бродят в болотном тумане.
— И чево же это, Фекла Серафимовна, Анфирей-то смотрит…
— Беззаконие… чистое беззаконье…
— Уж и не говори. Была я, этта, после ранней до поздней у батюшки, у отца Корнелия, да за чайком разговорились, а чаек у батюшки хороший экой, с медом, и пирогов матушка наворотила, только из печи, горячие, гору… Ну, милая, и разговорились…
— Ну, братец мой, и зуб прямо глаза выворачивает. А он говорит: «Ты из Загнетина?» — «Да». — «Так проваливай. Ваши сбору не выполнили». — «Как так? Да мы и продналог, и мясо, и масло, и молоко, и все…» — «Это, — говорит, — нас не касается… Проваливай…» — «Уж будь, — говорю, — милостив, выхвати… Как я с зубом-то….. сам знаешь…» — «Проваливай, — говорит, — мелкая буржувазия, беспортошный», — да за шиворот. «Да ты, — говорю, — не грабай, сучий твой потрох», — а зуб у меня еще больше, да размахнусь, да кэ-эк брякну ему по зубам… да и на убег…
Путаются человеческие голоса по глухому болоту. Голоса и хлюпанье, шуршанье о сосны и эта вечная тишь глухонемого безлюдья вплетаются в белесый туман, и кажется на минуту, не люди идут и мучаются смехотворной и страшной жизнью, похожей на бред, а ожили кокоры и низколобые сосны, бродят кругом и мелют наобум все что попало, чего не было и не будет.
— Но это было, и больше не надо.
— Ты говоришь, дорогу?
— Да и настоящую, вот бы и не мотало…
— Гы, да где бы дорогу кидать, нас вон куда кинули… Иной гашник портошной не бросит под этакой дождь да под вьюги, а нас кинули.
— До Концберху кидали, да еще из пушек прихлопывали.
А сзади несется, откуда-то из-за сосен, исступленно и яро:
— Погоди, мать твоя расперемать, кривоглазый…
— Ничего, может, сам хуже будешь, чудашка, а петух твой тоже ходит…
— Да я тебе говорю по совести, ежели еще раз замечу, убью, так и знай.
— Чудашка ты, право. Да на привязи, што ли, курицу-то держать, чай, не лошадь…
— И привяжешь, все равно решу…
— Попробуй, сам долго ли наживешь.
— А вон в других-ту странах не так, — продолжает Клюка, — там чуть что застой, лужа, сечас дренаж — канава, значит, по-нашему. Вот она и дорога…
— Где это? В людях!
— Да вон хошь в Ермании.
— А ты слушай его, он не то намелет: в Ермании, завел — Ермания да Ермания; так Ермания тебе не Загнетино. Вон мы в Ерманию-то прибыли, и вши этой с нами в плен прибыло, хошь лопатой…
— Ну, братец ты мой, он свалился, а я убег, а, в час молвить, с тех пор и не баливал.
— Умора с этими зубами, а я так сам взял клещи да и выворотил. Ха-ха-ха… три раза принимался, а выворотил…
— Ну и дурак ты после этого, Шкиля.
— Ты умен, а про нас хватит. К тебе займовать не пойду.
— А все-таки дурак, смотри-ка ты, бабу-то чуть не убил. Ну, немного возжой бы постегал, а ты обухом… дурак. Право…
— И вшей, говорю, с нами прибыло в плен, хошь лопатой греби, а привели нас да в баню, а кунды-мунды в бочку.
— Ну?
— Вот тебе и ну… У нас этих вшей еще на сто царей хватило бы, а там единочасно… Вшу-то потом за деньги не купишь…
— Правильно. Инда рад вошке-то… Укусила бы, почесал, вроде как дома побыл, да нет…
— Ищо бы, чужая сторона — не тетка, не приласкает.
— Ну отчево бы ему не выхватить, ежели получил. Значит, тоже масла-то не понюхал… И заводы, знаем, ходят, вот товарищи-те, которые маломошные, тоже брюка на улицу, а пуп голый. Вот тебе и дешевые ситцы.
— А так и дранаж-то… Вон нужда-то всех, как меленку, треплет… Кончи покосы — жни, выжни — молоти, измолоти — да скорее хлеб зарабатывать.
— Вот тебе и дранаж, — вздувается Чепа, — у нас лопаты хорошей нету… дранаж.
— А нужды-то, говорю, она што туча грозная, охлобучилась. Свету не видно… вот дунет и свалит… все Загнетино с ног свалится, и унесет, как перья вороны трепаной — и следа не сыщешь…
— Ну, никто, как бог…