А с сладкошумных, качающихся вершин, на белые хороводы мужиков и на ораву фабричных белые посыпались, розовые, голубые, лазоревые и алые цветы. Падали жемчужины благоуханных ландышей, рубины темно-алых душистых роз, распустившихся под теплой росой, словно сердца под молодой любовью, перлы белых лилий, бирюза сирени…
— Ого! — подскочил какой-то вахлач, хватаясь за ворот: — Розы-то откуда это?.. Щекочет… Целая охапка, ого! И незабудки… И сирень!.. Да пахучая… Да что это такой, а?..
— Лилии!.. Анютины глазки!.. — заликовали рабочие. — Ай да мужики! Лови! Лови!..
Цветы сыпались водопадом. А обрадованные рабочие метались под березами, то ловя падающие пучки цветов на лету, то подбирая их на траве.
— Да постой!.. Ландыши!.. Черт, ей-богу, я рехнулся! — блекотал вахлач. — Колокольчики!.. Голубые!.. А свет — кар-раул! — что это?.. Мы — голубые!.. Гляньте! Гляньте!.. Видения!.. В венцах!..
Под ясенем молча, нахлобучив картуз, стоял подхалюза. Бормотал, спеша заглушить в сердце страх:
— Гм… Наука объясняет это очень просто… Подымается смерч… Кх… Над цветником, скажем… Вырвет цветы… Унесет… Гм… А когда утихнет, ну, цветы и падают… Что ж тут такого?.. А свет — это лектричество…
Но рабочие, опьяненные внезапно нахлынувшей радостью, смеялись над ним:
— Эх ты, лектричество!.. Молчи лучше, Ошарин!.. Не твоего, брат, ума дело…
И пили ароматы полной грудью, осыпанные дождем сирени, лилий, роз, ландышей, голубых, розовых, желтых колокольчиков. И, с девичьими сомкнувшись хороводами, целовались страстно…
А над жертвенником цветов — о радость без меры, без предела! — вострепетал Дух. Белоснежные раскрыл крылья, облив рощу светом, незаходящим ярко. И постигли пророки непостижимое на земле.
В храм цветов трепетных вводил Крутогоров восхищенных дев, жен, пророков-хлеборобов. И, глядя в сердце причащаемого, в сердце, красоты преисполненное, радости, огня и Града, светлый возвышал свой замирный голос:
— Бери огонь жизни!.. Гори, как свеча!.. Цвети, как роза!.. Уж этого у тебя никто не отымет… Отдайся земле! Будь солнцем своего мира!..
А березы пели, ликуя, сладимую песню. Ясени прислушивались к зовам ночи — зовам земли. Клонили долу свои венцы. Посылали шумливой листвой молитву свету.
Только что-то темное, колдовское таили в себе черные старые дубы. Как будто жуткую тайну знали и собирались рассказать ее.
Но ярко горели светы и лампады. Ярко цветы цвели, И трепетал над жертвенником Дух. И странные лились неслышимые голоса небес…
За хороводами, под волнами молодых берез, тонкие сомкнув закостенелые в огненном выгибе руки, стоял Феофан. Молчал, недвижимый.
Но, видно, зажгла его уже красота. В душе его ароматы, росы, светы, шумы и шелесты цветов, видно, разлили уже огонь жизни…
Затрясся Феофан, увидев что-то непостижимое… Изо рта его кровавая захлехотала пена… А раскрытые до последнего предела глаза, разбрасывающие смертоносные молнии, новым засветились, небывалым от века огнем. Разгоралась душа и бушевала, как кровавая звезда в ночи. В свете ночи увидел Феофан живого, истекающего кровью Распятого — Того, Кто нес и несет тяготу за зло мира…
А может быть, не несет?.. Кто знает… Но если и несет, то почему же Распятый, а не Сущий?.. Почему Сущий отдал на пропятие Сына, а не Себя?..
Опалил Дух душу Феофана вечностью — солнцем Града. Положил на челе его роковой знак.
Над ярким грозовым лесом кружились и кадили светом сонмы белоснежных крыл, бросая непостижный огонь в бездны. С вершин, качаемых белым ветром, падали дождем свежие лепестки.
В голубом огне мужики, обрадованные рабочие, за грозно-исступленным Крутогоровым и окровавленным, опаленным Феофаном, тонких подхватывая, упругих, пламенных дев и духинь, целовали их в груди, в уста кроваво. Носились огненным вихрем… И победные падали клики их, словно всепожирающие языки огня:
— Ох, живот!.. Земля!.. Огонь!.. Ой, утешь!.. Срази!.. Попади!.. Гори, сердце!.. Гори, душа!.. Ох, цвети!.. Радость — Радованье!.. Благодать!..
В сердцах людей открывались непостижные бездны без предела, древний, доначальный хаос и надмирный огонь, попаляющий цветы и солнца…
О хаос!.. О надмирный огонь сердец! О ночь, бездонная и страшная ночь, не затемненная светом звезд и солнц!.. О бездны без предела! О горный свет!
За бездонными пропастями пребываешь ты, о огонь надмирный. И воистину ужасно — думать о тебе. Ибо ты — то, чему нет постижения, но отчего помрачается ум, слепнет зрение и глохнет слух…
Бесчисленные звезды солнца — это одинокие костры в провале-пустыне. Настанет час, и надмирный огонь до последнего луча выпьет свет из них. И бездны поглотят холодные тела солнц… Ибо нет предела жажде надмирного огня, как нет предела холоду и всеистребляемости бездны.
О, зачем свет горний не жаждет тела, а только духа?! О, зачем огонь надмирный не попаляет холодные, черные бездны, а только — светы и солнца?!..
Но благословенны сердца — цветы надмирного огня и Вечности!.. Благословенны ночи — зори черного света и земли!..
VI
С вечери причастники Пламени, осыпанные цветами и вещим отмеченные знаком, огненной грозой двинулись к озеру в лесную моленную Поликарпа.
В дороге чернец и подхалюза, отделившись от громады, юркнули незаметно в темную хвою — следить за ушедшими в горы пламенниками.
Но злыдота, спохватившись вдруг, догнала Вячеслава.
— Пушша глазу берегли мы Маррею… — наступая на него, свирепо хрипел Козьма-скопец. — А ты сховал яе?..
А худая какая-то, костлявая, с горящими глазами старуха, вцепившись крючками-пальцами в грудь чернеца, шамкая, грызла его:
— Ты шманил Марею!.. Ничый! Джуши тваей дагляжушь!..
— Я ничего… я так, — заюлил Вячеслав, хватаясь за рыжую косичку. — Не лайся, старушка ты Божия… Дух живет где хощет…
— Где Мария?.. — подступил к нему Феофан, жуткий, угрозный. — Не скажешь — уйдешь отсюда…
Неожиданно вынырнувший откуда-то поп Михайло, подскочив к Вячеславу, зашептал ему что-то на ухо торопливо, приседая и поглядывая то на злыдоту, то на Феофана. Как будто собирался открыть нечто да боялся, поймут ли.
Но Вячеслав, узким ощупав, ницым взглядом суетливого, белобрысого попа и прислушавшись чутко к жуткому, многоговорящему молчанию Феофана, смекнул, в чем дело.
— Слыхали… ать?.. — заблеял он как-то изнутри, увиваясь вокруг злыдоты: — Голова-то сам перешел в Пламень теперь… Потому — знак увидел…
— Брешешь, бесстыжая твоя харя!.. — забушевала злыдота. — Рра-зор-вем!..
— Я ничего… я так… — съежился чернец.
Поднялась злыдота на дыбушки. Загудела. Ничего не разобрать. Только видно, как Феофана облепила гудящая саранча. Мужики, бабы, старики рвут на нем подрясник. Трясут его с оскаленными скрежещущими зубами и налившимися кровью глазами. Заклинают и грозят. А Феофан угрозно жутким отвечает многоговорящим молчанием.
— А-а-а! — беснуется злыдота. — Дык ето, стало-ть, усе — правда?.. Ты — изменник? В Пламень перешел? Увидел знак и впрямь?!..
Но молчит Феофан. Недвижным глядит в бездну ночи отверженным взором, вея на мир страшными грозами опаленной своей души.
Злыдота, сломленная, обезоруженная и разбитая, медленно и понуро отходит от своего владыки.
И только пытает издали его истошно, глухо:
— Значит, видел?..
Глухо же Феофан гремит:
— Окаянные! А вы разве не видели?..
Злыдоту охватывает жуть… Козьма-скопец в смятении и ужасе, вихляя кривыми вывороченными ногами, бежит по дороге к озеру. За ним — другие. Костлявая горбатая старуха, скрючившись, догоняет чернеца. Разрывает ему подрясник. Шамкает хрипло:
— Души догляжушь! Никому не поверю, покеда шамане увижу жнак!.. Нехай видют жнак уже либо нихто!..
Прорычала на чернеца свирепо. Высохшим кулаком на него замахнулась. Но не достала и шлепнулась наземь.
У озера громада разбрелась по лесным тропам.
Козьма-скопец, отойдя от злыдоты, понуро плетшейся в горы, долгим окинул ее невидным взглядом. Гаркнул свирепо: