Не поняв, Крутогоров молчал печально. А горячая волна, захлестнув, отняла у него сердце.
И вдруг, спохватившись, вскрикнул Крутогоров глухо:
— Это ты!
— Уйди.
— Нет, не уйду. Я пришел к молчальнице.
— Не уйдешь? — странно вызывающе подняла голову Мария.
И поникла горько:
— Все на меня!.. На кого Бог, на того и люди… За что ты меня мучишь?.. Ты мне — самый родной человек на свете был. А теперь…
Крутогоров, подойдя к ней, сжал тонкие ее, горячие, пахнущие ладаном и расцветающей черемухой пальцы. Удивленно и загадочно приблизила она свои глаза к его глазам. А крепкая ее высокая грудь то подымалась под строгими складками рясы, то опускалась.
Молча упав перед ней, приник грудью Крутогоров к горячим ее ногам и страстно их сжал. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы и от жаркого Мариина тела.
— Я слышу зов ночи!
Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавших ее ноги.
А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос грозно дрожал и глухо:
— Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты, — стиснула она горячими руками раскрытую его голову, — ты… Одна я на свете…
Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже страстными губами ее алых и томных — он их знал — губ. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом из-под его груди, отошла прочь.
Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:
— Одна я на свете…
Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:
— Я схожу с ума.
И пошла по дорожке к озеру.
Но, вернувшись, со склоненной головой, обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела:
— Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?
— Люди.
В глухом темпом ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:
— Одна я!..
Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:
— А Светлый Град?
— Нет… Нет… — тревожилась Мария. — Мой Бог — Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..
— Я зову пить вино новое — как и Он.
Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:
— Я помолюсь за тебя…
Ночные цветы — цветы крови — разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…
Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.
— А-а-х! — дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.
С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Глухо и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.
Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:
— Я поведу их в Светлый Град!
Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.
Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.
В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.
В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.
Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.
Кто-то отворил белую дверь.
Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Мариина тела, обомлел. Замер.
— Кто тут?
— Я хочу заглянуть в скит, — шагнул Крутогоров к двери. — Хочу узнать тайну скита!
— Кто позволил?.. — задыхаясь, отступила Мария. — А-ах!..
Как Бог, властно и безраздельно взял ее Крутогоров, замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: ее горячие нагие руки, дрожа медленной жуткой дрожью, лежали на его спине; странно: от Марии веяло огнем и ландышами и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине — как этого он не знал раньше? — черная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…
— Она… твоя… родная сестра-а!.. — глухо поперхнулась и смертно черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестами смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.
За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада.
В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.
— Пр-окли… на-ю!.. — задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. — С отцом их… окаянным… проклина-ю!..
Странная подошла и грозная тишина.
И, к тишине прислушиваясь, недвижным глядела слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…
На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской Богоматери. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…
— А… а… а!.. — вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.
Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.
Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударилась о ствол головой. И распласталась по земле бездыханным трупом…
По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.
Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.
Внутрь же скита так и не заглянул.
III
В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга двуногие, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…
Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михайло, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, — скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.
В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?
В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михайло, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.
Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.
И ушли смельчаки ни с чем.
А про красаву пошла недобрая и страшная молва. Шептали, будто ее под замком держит свирепая гедеоновская челядь в дворце. И делит с ней по очереди ложе любви: так завел Гедеонов, еще когда он жил с красавой в городе.
Но и красава не оставалась в долгу: почти вся челядь изуродована была ею. У кого не доставало глаза, у кого — носа, и все ходили с ковыляющими навыворот ногами. Да и самого Гедеонова она не щадила. Зато и замыкали ее в дворце на ключ.