— А ты мотри за ней, кабы того… Мельник-то ведь прощелыга. Живо закрутит.
Филипп обернулся к окну и отворил.
— Идет, — толкнул он заговорившегося Ваньчка.
Лимпиада внесла прялку и поставила около скамейки мотальник.
— Распутывай, Ваньчок, — сказала, улыбаясь, она. — Буду ткать, холстину посулю.
— Только не обманывать, — сел на корточки он. — Уж ты так давно мне даешь.
— Мы тогда сами отрежем, — засмеялся Филипп. — Коли повязано, так давай подавай.
Лимпиада вспомнила, что говорили с Каревым, и ей сделалось страшно при мысли о побеге.
Всю жизнь она дальше яра не шла. Знала любую тропинку в лесу, все овраги наперечет пересказывала и умела находить всегда во всем старом свежее.
И любовь к Кареву в ней расшевелил яр. Когда она увидела его впервые, она сразу почуяла, что этот человек пришел, чтобы покинуть ее, — так ей ее сердце сказало. Она сперва прочла в глазах его что-то близкое себе и далекое.
Не могла она идти с ним потому, что сердце ее запуталось в кустах дремных черемух. Она могла всю жизнь, как ей казалось, лежать в траве, смотреть в небо и слушать обжигающие любовные слова Карева; идти с ним, она думала, это значит растерять все и расплескать, что она затаила в себе с колыбели.
Ей больно было потерять Карева, но еще больней было уходить с ним.
Ветры дорожные срывают одежду и, приподняв путника с вихрем, убивают его насмерть…
— Стой, стой! — крикнул Ваньчок. — Эк ты, сиверга лесная, оборвала нитку-то. Сучи теперь ее.
Лимпиада остановила веретеном гребешки и стала ссучивать нитку.
— Ты долго меня будешь мучить? — закричал Филипп. — Видишь, кошка опять лакает молоко.
— Брысь, проклятая! — подбежал Ваньчок и поднял махотку к губам.
— А славно, как настоящая сметана.
— И нам-то какой рай, — засмеялся Филипп: — Вытянул кошкин спив-то, а мы теперь без всякой гребости попьем.
— Ладно, — протер омоченные усы. — Ведь и по муке тоже мыши бегают, а ведь все едят и не кугукнут. Было бы, мол, что кусакать.
В отворенное окно влетел голубь и стал клевать разбросанные крохи.
Кошка приготовила прыжок и, с шумом повалив мотальник, прижала его когтями.
— Ай, ай! — зашумел Филипп и подбежал к столу, но кошка, сверкнув глазами, с сердитым мяуканьем схватила голубя за горло и выпрыгнула в окно.
Лимпиада откинула прялку и в отворенную дверь побежала за нею.
— Чукан, — крикнула она собаку. — Вчизи, Чукан!
Собака погналась по кулижке вдогонь за кошкой напересек, но она ловко повернула назад и прыгнула на сосну.
Позади с Филиппом бежал Ваньчок и свистом оглушал тишину бора.
— Вон, вон она! — указывая на сосну, приплясывала Лимпиада. — Скорей, скорей лезьте!
Ваньчок ухватился за сук и начал карабкаться.
Кошка злобно забиралась еще выше и, положив голубя на ветвистый сук, начала пронзительно мяукать.
— А, проклятая! — говорил он, цепляясь за сук. — Заскулила! Погоди, мы те напарим.
Он уцепился уже за тот сук, на котором лежал голубь, вдруг кошка подпрыгнула и, метясь в его голову, упала наземь.
Чукан бросился на нее и с визгом отскочил обратно.
— Брысь, проклятая, брысь! — кинул в нее камень Филипп и притопнул ногами.
Кошка, свернув крючком хвост, прыгнула в чащу и затерялась в траве.
— Вот проклятая-то, — приговаривал, слезая, Ваньчок, — прямо в голову норовила.
Лимпиада взяла голубя и, положив на ладони, стала дуть в его окровавленный клюв.
Голубь лежал, подломив шейку, и был мертв.
— Заела, проклятая, заела, — проговорила она жалобно. — Не ходи она лучше теперь домой и не показывайся на мои глаза.
— Да, кошки бывают злые, — сказал Филипп. — Мне рассказывал Иенка, как один раз он ехал на мельницу. «Еду, говорит, гляжу, кошка с котом на дороге. Я кнутом и хлыстнул кота. Повернулся мой кот, бежит за мной — не отстает. Приехал на мельницу — и он тут. Пошел к сторожу — и он за мной. Лег на печь и лежит, а глаза так и пышут. Спугался я, подсасывает сердце, подсасывает. Я и откройся сторожу — так, мол, и так. «Берегись, грить, человече; постелю я тебе на лавке постель, а как стану тушить огонь, так ты тут же падай под лавку». Когда стали ложиться — то я прыг да под лавку скорей. Вдруг с печи кот как взовьется и прямо в подушку, так когти-то и заскрипели. «Вылезай, — кличет сторож. — Наволоку за это с тебя да косушку». Глянул я, а кот с прищемленным языком распустил хвост и лежит околетый».
Вечером Лимпиада накинула коротайку и вышла на дорогу.
— Куда? — крикнул Филипп.
— До яру, — тихо ответила она и побежала в кусты.
Она шла к той липе, где обещала встретиться с Каревым; щеки ее горели, и вся она горела как в лихорадке, сарафан цеплялся за кусты, и брошками садились на концы подола репьи.
«Что я скажу? — думала она. — Что скажу? Сама же я сказала ему, куды хошь веди».
Каратайка расстегивалась и цеплялась за сучья. Коса трепалась, но она ничего не слышала, а все шла и шла.
— Пришла? — с затаенным дыханием спросил он.
— Пришла, — тихо ответила она и бросилась к нему на грудь.
Он гладил ее волосы и засматривал в голубые глаза.
— Ну, говори, моя зозуленька, — прислонился губами к ее лбу. — Я тебя буду слушать, как ласточку.
— Ох, Костя, — запрокинула она голову, — люблю, люблю я тебя, но не могу уйти с тобой. Будь что будет, я дождусь самого страшного, но не пойду.
— Что ж, — грустно поник Карев, — и я с тобой буду ждать.
Она обвилась вкруг его колен и, опустившись на траву, зарыдала.
Часть третья
Глава первая
Тяжба с помещиком затянулась, и на суде крестьянам отказали.
— Подкупил, — говорили они, сидя по завалинкам, — как есть подкупил. Мыслимо ли — за правду в глаза наплевали! Как бог свят, подкупил.
Ходили, оторвав от помела палку, огулом мерить. Шумели, спорили и глубокую-глубокую затаили обиду.
На беду появился падеж на скотину.
— Сибирка, — говорили бабы. — Все коровы передохнут.
Стадо пригнали с луга домой; от ящура снадобьем аптешника коровам мазали языки и горла.
Молчаливая боль застудила звенящим льдом на сердцах всех крестьян раны.
Пошли к попу, просили с молебном кругом села пройти. Поп, дай не дай, четвертную ломит.
— Ты, батюшка, крест с нас сымаешь! — кричали мужики. — Мы будем жаловаться ирхирею.
— Хоть к митрополиту ступайте, — ругался поп. — Задаром я вам слоняться не буду.
Шли с открытыми головами к церковному старосте и просили от церкви ключи. Сами порешили с пеньем и хоругвями обойти село.
Староста вышел на крыльцо и, позвякивая ключами, заорал на все горло:
— Я вам дам такие ключи, сволочи!.. Думаете — вас много, так с вами и сладу нет… Нет, голубчики, мы вас в дугу согнем!
— Ладно, ребята, — с кроткой покорностью сказал дед Иен, — мы и без них обойдемся.
Жила на краю села стогодовалая Параня, ходила, опираясь на костыль, и волочила расшибленную параличом ногу, и видела, знала она порядки дедов своих, знала — обидели кровно крестьян, но молчала и сказать не могла, немая была старуха. Знала она, где находилась копия с бумаг.
Лежала тайна в груди ее, колотила стенки дряблого закоченевшего тела, но, не находя себе выхода, замирала.
Проиграли мужики на суде Пасик, забилась старуха головой о стенку и с пеной у рта отдала богу душу.
Разговорившись после похорон Парани о старине, некоторые вспомнили, что при падеже на скотину нужно опахивать село.
Вечером на сходе об опахиванье сказали во всеуслышанье и не велели выходить на улицу и заглядывать в окна.
При опахиванье, по сказам стариков, первый встречный и глянувший — колдун, который и наслал болезнь на скотину.
Участники обхода бросались на встречного и зарубали топорами насмерть.
В полночь Старостина жена позвала дочь и собрала одиннадцать девок.
Девки вытащили у кого-то с погребка соху, и дочь старосты запрягла с хомутом свою мать в соху.