Гордо сцепила незнакомка руки:
— Гибель! Ха-ха! Ты не видел, как я продавала себя. Ты бы…
Голубые горние светы все еще цвели и околдовывали. И полонили сердце темным. Но вот белые ночные ветры, загудев в вершинах, развеяли чару. Вещие сны разбудили сердце, взворохнули. И Крутогоров, приблизив взгляд свой к безднам незнакомки, сжал хрупкие ее пальцы, нежные, никогда не виданные… А солнечный голос его упал горько:
— Ты знала Гедеонова?..
— С тринадцати лет… — ударила незнакомка низко и глухо. — Со мною тогда он убил свою жену… многих убил. Но я любила только тебя… Теперь… нет.
Отступила назад, не подымая сурового, скрытого сумраком лица. Точеными повела грозно плечами, шелестя шелком и сыпля алмазные искры…
— Кто меня… не любил?.. Не было на свете души, что не любила бы… меня… А ты — проклинал… Но теперь мы с тобой квиты… — шла незнакомка в лунном свете, низко опустив голову и в гордом выгибе сомкнув руки.
Крутогоров, закаляя сердце, вещими охваченное зовами, близко и жутко настиг ее. Литую поднял прядь волос с наклоненного лица ее, пылающего глухим огнем.
— Кто ты?.. — падал его голос все ниже и ниже. — Где гы меня видела? Я не поверю!.. И ты продавала себя?.. Ты, что в шелках и алмазах?.. И с вещим сердцем?..
За садом страшное полыхало багряное зарево. Над крутым срывистым берегом гудели в огне хибарки мужиков, бросая кровавые бездны в шалое темное озеро.
— Горят — счастливые! Горят! — ликовала загадочно в белом шелку красавица, повернув лицо на огонь.
Крутогоров, спеша через пышные дикие цветники к гудящим в огненной буре хибаркам, молчал странно.
Но вдруг, из-за ночных призрачных цветов, обернувшись, окликнул незнакомку:
— Кто ты?
— Люда.
За Крутогоровым и Людой, в тайне древнего лунного сада, смутно гудел, как прибой океана, ветер. С зыбких, обрызганных темными зорями вершин падали колдовские, свежесорванные цветы, шумы… И жутко и молча шли поэт и Заряница, странно нежные, овеянные чарами и песнями ночных солнц…
В зеленой звезде голубой ветер разбрасывал волосы Люды — пышные волны огня.
Сад колдовал. В глухом огне Люда, обвив собой Крутогорова, исходила темной страстью и болью:
— Не так целуешь… Ох, не так!.. Вот как надо целовать!..
Душистая и беспощадная, вскидывая шелест тугого шелка, подводила нежными горячими руками пылающие губы Крутогорова к своим пьяным губам. Исступленно, яростно, немо рыдала, пила вино любви из его губ:
— И еще… вот как!..
Жуткими жгла хмельными устами закрытые, отуманенные его глаза, сердце, сладко и больно шепча:
— Ох, и еще вот как!
Древние сны разгадывались и хаосы. И шел в бездны огонь сердец…
Крутогоров, раскрывая вещее додневное сердце, поднял Люду, загадку и страдание, и отдал всего себя ее пыткам, жадным, ненасытимым устам-цветам… А Люда, муча его безжалостно, впивалась звездным огнем в его душу, прижимала горячую голову к своей скользкой груди… И вскрикивала радостно, светло, грозно:
— Я — лесная! я — вольная!.. Я люблю тебя, радость-солнце!.. Ох, да не так целуешь!..
За садом, у синей горы, в нежном сумрачном свете зарниц цветистые степи обдали вещих шалыми волнами ароматов и бурь.
В хвойном ущелье, над озером горели хибарки. Взметаемые ветром огни, качаясь, плавали над ущельем и падали в темную хвою багряными цветами…
А с горы сплошным солнечным гулом неслись радостные, светлые хвалы, песни победы…
И из-за синих лесов грозно шло росное, ясное солнце, раздувая гул в садах Града.
Но гул садов, шелест леса, движенье победного голубо-алого света, шум ароматов, рос и цветов заглушал вещий клич поэта и Заряницы…
— Я люблю тебя… песня моя!
— Я люблю тебя… радость солнце!
Над степью таинственные плыли звоны.
Из-за придорожной черемухи вышел вдруг темный и тревожный Никола с опущенной низко раскрытой головой и взглядом неподвижным, как смерть.
— Где любят всех… там никого не любят!.. — глухо и немо прошептал он за плечами Люды.
Но и в шепоте его слышны были безумные бури и жуть.
— Только тебя люблю!.. Да люблю! Да люблю ж я тебя!.. Да смучу ж я тебя!.. О-х!.. — сжимала Крутогорова страстно огненными руками Люда. И исступленно, мудро и вдохновенно целовала его в сердце.
— А меня?.. — встряхнул кудрями Никола, дрожа и жутко смыкая глаза.
Отступил назад. Медленно и со звоном вынув из-за пояса нож, ударил им молча, точно огнем, в сердце Люды. И та с легким мертвым криком повисла на руках оглушенного Крутогорова, обильно поливая алой кровью степные цветы…
Мудрый, еще ничего не поняв, преклонив колена, благоговейно положил Крутогоров на росные, обрызганные кровью цветы Люду. Открыл вещие, полные ужаса любви глаза свои. В росном солнце лежала Заряница, царственная и светлая, как сон, отдав сердце и глаза — они были все еще сини, все еще бездонны — солнцу.
— Про-кля-тая!.. — пал Крутогоров ниц, занесенный туманом…
Но вот, прозрев, встал он. Обвел загадочными глазами степь. Николы уже не было.
И пошел Крутогоров в Светлый Град.
В Град, над крутой, в древних садах горой, зацепливаясь за башню, низкая проходила, зеленая звезда утренняя, и голубой цвел свет неведомого солнца…
С цветами и радостью победные шли мужики из дольной хвои…
Синие сады, леса, и голубые ветры, и жемчужные волны, и белокрылые ангелы на золотых парусах, изогнутых полумесяцем, пели, светло ликуя: благословенны зовы, и бури твои, и ночи, благоуханное солнце! Тебе — сны и молитвы! Воскреси! Пошли бездны, все, что заклято тобою, грозы, ужасы и тайны, о солнце, о пребожественное светило! Да будут благословенны земля, и жизнь, и сумраки, что цветут, расточая ароматы и сладкие шелесты, и поют в веках победную, огненную песнь: Солнце! Солнце! Солнце!
1910–1913 гг.
Сергей Клычков
ПОСЛЕДНИЙ ЛЕЛЬ
Роман
Глава первая
В царстве синей лампады
Петр Еремеич
Смерть!
Нужна она, желанна в свой час, и нет больше муки, если смерть в свой срок долго нейдет к человеку, уже сложившему на груди руки в переднем углу.
Тогда человечье сердце томится и тоскует по ней, как некогда оно томилось и тосковало, поджидая, когда постучится любовь черемушной веткой в окошко.
Хорошо умереть, коли в головах у тебя и в ногах теплятся тихо путеводные свечи, а у дома, плечом прислонившись к крыльцу, терпеливо дожидается сосновая крышка!
Тогда смерть похожа больше на заботливую, самую младшую внучку, которая закрывает деду нежной ручкой сгоревшие веки, тогда умереть можно с улыбкой, с хорошим неискаженным лицом…
Как умирают все мужики, вернувшись с пашни или покоса!
Но ничего нет смерти страшнее, и как не ужаснуться, не облиться холодом и трепетом с кончика волосинки и до мизинца, когда над тобой беззащитным, жалким, несмотря ни на какую силищу, кажется, с самого неба занесен нещадный чугунный колун, под которым сама земля дрожит и расступается, разлетаясь пылью и прахом, тогда… ничего нет смерти страшнее, тогда если и струсишь — будет не стыдно, потому… есть ли они на самом-то деле, эти герои?!.
Или выдумали их генералы?!
Вернее, что так!
* * *
Когда немцы прекратили стрельбу, Зайчик встал и отряхнулся.
Земля даже за ворот набилась, сползая щекоткой по телу, и пробкой сидела в носу, — ничего и никого вокруг было не видно, то ли оттого, что сразу так затемнило из тучи, то ли потемнели глаза и их земля запорошила, — ни нашего штаба, ни немецких окопов на том берегу Двины, похожих на тонкую бровку над хитрым глазком, — все, все пропало, прикрытое черной пеленой предгрозовой пустоты.
Зайчику самому было в диковину, что большого страху он на этот раз под немецкими ядрами не испытал, и даже про себя теперь счастливо улыбался, сладко поеживаясь и косясь в немецкую сторону, где уже привычно для глаза то и дело с одного и того же места поднимался кверху зеленый петух — оглядит, окинет далеко зеленым глазом, лопнет, и посыплется в разные стороны отливный хвост, и видно издали, как падают в темноту топыристые перья, а из-под самых ног у Зайчика, словно из земли, выпрыгнут темные тени и… в перебежку!.. И свежие ямы от немецких разрывов с лосной, еще не обветренной землей по краям поглядят на него, как большие пустые глаза человека, забытого смертью.