— С мельницы, — ласково обернулся он.
— Это что школу строишь?..
— Самый.
— Надоумь тебя царица небесная. Какое дело-то ты делаешь… Ведь ты нас на воздуси кинаешь — звезды, как картошку, сбирать.
Карев перебил и, отмахиваясь руками, стал отказываться:
— Я тут, как кирпич, толку… Деньги-то ведь не мои.
— Зрящее, зрящее, — зашамкала прыгающим подбородком. — Ведь тебе оставил-то он…
Лимпиада стояла и слушала. В ее глазах сверкал умильный огонек.
За окном в матовом отсвете грустили вербы и целовали листьями голубые окна.
Аксютка запер хату и пошел в Раменки.
Ему хотелось напиться пьяным и побуянить. Он любил, когда на него смотрели как на страшного человека.
Однажды покойная Устинья везла с ярмарки спившегося Ваньчка и, поравнявшись с Аксюткой, схватила мужа за голову и ударила о постельник.
— Чтоб тебя где-нибудь уж Аксютка зарезал! — крикнула она и пнула в лицо ногой.
Ребятишки, собираясь по кулижкам, часто грезили о нем; каждый думал — как вырастет, пойдет к нему в шайку.
— Вот меня-то уж он наверняка возьмет в кошевые, — говорил с белыми, как сметана, волосами Микитка, — потому знает, что я крепче всех люблю его.
— А я кашеваром буду, — тянул однотонно Федька, — Ермаком сделаюсь и Сибирь завоюю.
— Сибирь, — передразнивал Микитка. — А мы, пожалуй, вперед тваво возьмем Сибирь-то, уж ты это не говори.
— Ты все сычишься наперед, — обидчиво дернул губами Федька. — Твоя вся родня такая… твой отец, мамка говорит, только губами шлепает. А мы все время на Чухлинке лес воруем. Нам Ваньчок что хоть сделает.
— Поди-ка съешь кулака, — волновался Микитка. — А откуда у нас жерди-то, чьи строги-то на телегах?.. Это вы губами-то шлепаете, мы у вас в овине всю солому покрали, а вы и не знаете… накось…
Аксютка вошел в избу сотского и попросил бабку налить ему воронка.
Бабка в овчинной шубенке вышла в сени и, отвернув кран, нацедила глубокий полоник.
— Где ж Аким-то? — спросил, оглядывая пустую лежанку.
— У свата.
— Обсусоливает все, — смеясь, мотнул головой.
— Что ж делать, касатик, скучно ему. Вдовец ведь…
Надел фуражку и покачнулся от ударившего в голову хмеля.
— Не обессудь, ягодка, дала бы тебе драчонку, да все вышли. Оладьями, хошь, угощу?
Вынесла жарницу от загнетки и открыла сковороду. Аксютка выглядел, какие порумяней, и, сунув горсть в карман, выбег на улицу.
У дороги толпился народ. Какой-то мужик с колом бегал за сотским и старался ударить ему в голову.
Нахлынувшие зеваки подзадоривали драку. Ухабистый мужик размахнулся, и переломившийся о голову сотского кол окунулся расщепленным концом в красную, как воронок, кровь.
Аксютка врезался в толпу и прыгнул на мужика, ударяя его в висок рукояткой ножа.
Народ зашумел, и все кинулись на Аксютку.
— Бей живореза! — кричал мужик и, ловко подняв ногу, ударил Аксютку по пяткам.
Упал и почуял, как на грудь надавились тяжелые костяные колени.
Расчищая кулаками дорогу, к побоищу подбег какой-то парень и ударил лежачему обухом около шеи.
Побои посыпались в лицо, и сплюснутый нос пузырился красно-черной пеной…
— Эх, Аксютка, Аксютка, — стирал кулаком слезу старый пономарь, — подломили твою бедную головушку!.. Что ж ты стоишь, чертовка! — ругнул он глазеющую бабу. — Принесла бы воды-то… живой, чай, человек валяется.
Опять собрался народ, и отрезвевший мужик бледно тряс губами.
— Подкачнуло тебя, окаянного. Мою душу загубил и себя потерял до срока.
— То-то не надо бы горячиться, — укорял пономарь. — Оно, вино-то, что хоть сделает.
Аксютка поднялся слабо на колени и, свесив голову, отирал слабой рукой прилипшую к щеке грязь.
— На… а… мель… — дрогнул он всем телом и упал навзничь.
— На мельницу, вишь, просится, — жалобно заохала бабка. — Везите его скорей…
Парень, бивший топором Аксютку, болезно смотрел на его заплывшие глаза и, отвернувшись, смахнул каплю слезы.
Мужик побежал запрягать лошадь, а он взял черпак и начал поливать голову Аксютки водой.
Вода лилась с подбородка струей и, словно подожженная, брызгала на кончике алостью…
Положили бережно на сено и помчали на мельницу. Дорогой он бредил о Кареве, пел песни, ругался и срывал повязку.
Карев сидел с Лимпиадой у окна и смотрел, как розовый закат поджигал черную, клубившуюся дымом тучу. По дороге вдруг громко загремели бубенцы, и к крыльцу подъехали с Аксюткой.
Он почуял, как в сердце у него закололо шилом. Взял Аксютку, обнял и понес в хату.
— Ложись, ложись, — шептал бледный как снег…
Лимпиада тряслась, как осина, и рыданья кропили болью скребущую тишину.
Аксютка встал и провел по губам рукой…
— Поди… — глухо прошептал, поманув Карева. — Хвастал я… никого не убивал, — закашлялся он. — Это я так все… выдумал…
Карев прислонил к его голове мокрую тряпку.
Сумерки грустно сдували последнее пламя зари, и за косогором показался, как желтая дыня, месяц.
На плесе шомонили вербы, и укромно шнырял ветерок.
— Липа! — крикнул Аксютка, хватаясь за грудь. — Сложи мне руки… помирать хочу…
Лимпиада, с красными глазами, подбежала к постели и опустилась на колени.
— Крест на меня надень… — опять глухо заговорил он. — В кармане… оторвался… Мать надела.
Судорожно всхлипывая, сунула в карман руку и, вынув из косы алый косник, продела в ушко креста.
Аксютка горько улыбнулся, вздрогнул, протягивая свесившиеся ноги, и замер.
За окошком кугакались совы.
Часть вторая
Глава первая
Покосилась изба Анисима под ветрами, погнулся и сам старый Анисим.
Не вернулся Костя с охоты, а после пасхи пришло письмо от вихлюйского стрелка.
Почуял старый Анисим, что неладное принесло это письмо, еще не распечатывая.
«Посылаю свое почтение Анисиму Панкратьеву, я знал хорошо твоего сына и спяшу с скорбью поведать, что о второй день пасхи он переправлялся через реку и попал в полынью.
На льду осталась его шапка с адристом, а его, как ни тыкали баграми, не нашли».
Жена Анисима слегла в постель и, прохворав полторы недели, совсем одряхлела.
Анна с бледной покорностью думала, что Костя покончил с собой нарочно, но отпихивала эту думу и боялась ее.
Степан прилип к ней, и смерть Кости его больше обрадовала, чем опечалила.
Старушка мать на Миколу пошла к обедне и заказала попу сорокоуст.
Вечером на дом пришел дьякон и отслужил панихиду.
— Мать скорбящая, — молился Анисим, — не отступись от меня.
В седых волосах его зеленела вбившаяся трава и пестиками щекотала шею.
Анисим махал над шеей рукой и думал, что его кусает муха.
— Жалко, жалко, — мотал рыжей бородой дьякон, — только ценили и на поди какой грех.
— Стало быть, богу угодно так, — грустно и тихо говорил Анисим, с покорностью принимая свое горе. — Видно, на роду ему было написано. От судьбы, говорится, на коне не ускачешь.
Запечалилась Наталья по сыну. Не спалось ей, не елось.
— Пусти меня, Анисим, — сказала она мужу. — Нет моей мочи дома сидеть. Пойду по монастырям православным поминать новопреставленного Константина.
Отпустил Анисим Наталью и пятерку на гайтан привязал.
«Тоскует Наталья, — думал он, — не успокоить ей своей души. Пожалуй, помрет дома-то».
Помаленьку стала собираться. Затыкала в стенку веретена свои, скомкала шерсть на кудели и привесила с донцем у бруса.
Пусть, мол, как уйду, поминают.
Утром, в петровское заговенье, она истопила печь, насушила жаровню сухарей и связала их в холщовую сумочку.
Анна помогала ей и заботливо совала в узел, что могло понадобиться.
В обеды старуха гаркнула рубившему дрова Анисиму, присела на лавку и со слезами упала перед иконами на колени.