— Какие уж тут огороды… ведь скоро Покров!
И Зайчик сейчас и не помнит, куда он рижскую косу повесил, так и не кончив покос перед войной.
Пришлось последний лужок добивать казачихе!
Но крепко, видно, и Митрий Семеныч и Фекла Спиридоновна, умаявшись с этой проклятой торговли хуже, чем с пашни, спят за пятой стеной, а Пелагушка подавно: у девки еще и грудь не налило!
Спит — выдерни ноги, и то не услышит!
Глядит Зайчик в окошко, меж двумя облаками тихо за горку катится месяц и, ниже, ниже нагибаясь к отцовской избе, через силу с великой дремоты озирает вокруг, да и все на селе кто на месяц в этот час ни посмотрит, у всякого слипнутся веки и сам приоткроется рот, только вот один Зайчик поглядит на него, и еще шире станут глаза.
В тайне от сына берегла Фекла Спиридоновна его лунатные ночи, когда он мальчишкой лазил по краешку крыши и подолгу сидел на князьке, болтая ногами и упершись детскими немигающими глазенками в месяц над крышей.
Колдун ли снял на десятом году с Зайчика этот мечтунчик, само ли по себе прошло — бог его знает!
Только еще и теперь часто Зайчика месяц будит, и он подолгу не может заснуть, пока всласть не наглядится…
— Месяц! — думает в такие минуты Зайчик, — ты солнышка светлее и лучше!..
* * *
Глядит Зайчик в окошко, но теперь уж нет никого у дома отца Никанора, рассыпался по избам девичий круг, словно бусы с порванной нитки, а Клаша — дочка отца Никанора — давно в летней светлице спит одна под самой крышей, держит сонной рукой крепкую грудь и грезит с улыбкой о том, что в палисаде, на старой антоновке, больно два яблока славно налились:
«Завтра проснусь, спрошу у отца позволенья, — сорву и кому-нибудь подарю на долгую-долгую память… а если отец не позволит — заплачу!»
«Пожалуй, позволит, — думает тоже и Зайчик, — завтра пойду навестить отца Никанора!»
И только это Зайчик подумал да опять в окошко взглянул, как вдруг из Чертухина, но только с другого конца, покатила большая телега, в телегу впряжена большая свинья, и хвост у свиньи длиннее, чем кнут у подпаска Игнатки.
Кто сидит на телеге — поначалу было не разобрать.
Потом, когда она на пригорок поднялась, Зайчик, приставивши руку к глазам, чтоб месяц глаза не туманил, и вплотную прижавшись к окну, разглядел: сидит на этой телеге дьякон с Николы-на-Ходче, свесивши ноги, так что телегу всю покосило и колесо с этого боку чертит о накрылье, и на крутом повороте будто так крикнуть и хочет:
«Эй, сторонись, прохожий! Не видишь, а то задавлю, и мокренько не будет!»
Сидит на этой телеге дьякон с Николы-на-Ходче и бьет по свинье староверской лестовкой.
«Ох, этот дьякон, — думает Зайчик, — водосвятный крест пропил, ну вот у него теперь и гульба!»
«Много ты знаешь, — будто отвечает Зайчику дьякон, повернувшись бочком с телеги, — да ладно, вот съезжу на требу, человек за горой удавился, вот оберну, господин охвицер, и тогда уж мы с тобой потолкуем!»
Странно Зайчику: до дьякона будет верста, а слышно-о! А может, даже больше версты!
Ночью все предметы ближе подходят, только меняют лицо.
«Должно, что по росе так голос приносит, — решил Зайчик, — ну и дьякон: коса больше, чем у отца Никанора!»
Смотрит Зайчик, ничуть и не страшно!
Ну что ж из того, что под горой человек на осине висит?..
Мертвых Зайчик видал…
На войне… подумаешь тоже, какая нередкость…
Да и мертвые страшны не все, а первые три дня после смерти так и все мертвецы добрее и лучше живых!
«Невежа! А еще охвицер, — кричит ему с самой горки дьякон, — науку тоже прошел, а в голове нескладиха!» Зайчика пот пробил, и к ногам побежали мурашки, силится и не может понять, как же это: Зайчик только подумал, а дьякон уже услыхал…
В этой время дьякон свернул с горки, снял с осины человека, должно быть, была это баба, а если мужчина, так, наверно, заезжий купец — больно брюхо велико, у мужиков таких не отрастает, — снял человека, на горку опять маханул и… круто… на небо!
По небу грохот пошел, катится по небу телега, так тьма и растет.
От грохота падают звезды, месяц, совсем незрячий, за горку хотел укатиться, расплылись с дремоты и губы и нос у него по лицу, стал он похож на яичко, какие Зайчик с горки по Пасхам в детстве катал, — хотел укатиться, да дьякон вдруг телегу круто на него повернул и… раздавил, инда колесо так и скрипело, так и гремело.
— Э-эй, сторонись, сторонись! Задавлю, как яичко!
Тьма повалила вниз и вверх от телеги, и только минутку колесный обод сиял яичным желтком, позолотил и потешил глаза хмуро-золотистый свет, а потом, попавши в колею, погаснул, и… ринулась тьма на землю и небо!
* * *
Слышно только, как над самым селом катит телега и камушки с-под колес летят со свистом и падают на крышу, то тихо, то барабаня крупной дробью в железо.
Сколько времени пролежал так Зайчик, бог его знает!
Слышал только, закутавшись с головой в одеяло, только оставивши маленькую щелку для глаз, как под колесный скрип и визг от накрылья телеги хлопал на шесте крыльями старый петух и не вовремя пел — видно, хотел разбудить хозяев и пораньше поднять на ноги…
Потом вдруг, будто над самой кровлей, раздался грохот и треск, — должно быть, дьякон не в меру свинью разогнал, телега задела за придорожный пень, и все: дьякон, телега, свинья и толстый купчина или баба — кто их там знает — все полетело под откос в овраг, с оглобель золотые тяжи свалились, вожжи, постромки, обшитые рясной парчой, разорвались на мелкие части, мелькнув только в окошке, заставив зажмурить глаза и схватиться за сердце; долго-долго гудело в великой утробе земли и под застрехой высокого неба — потом все утихло, в окнах, будто развесили трепаный лен, сбелело, за пряслом мутный день поднял белесую голову и взглянул в окно растекшимся глазом.
* * *
Зайчик с постели поднялся, глаза ломило, словно с долгой натуги, и наяву ли, в полусне ли увидал чуть приоткрытую дверь, из-за которой высунула к нему как снег за это время побелевшую голову Фекла Спиридоновна:
— Вставай, Миколенька, вставай!.. Мы с отцом уже попили чаю, не хотели тебя будить… уж и гроза сегодня прошла перед утром, да диво-то — в такую пору с молоньею и градом, — не запомнит никто!
— Затрещала сорока! — прогудел за ней Митрий Семеныч.
— Должно, что скоро, отец, выпадет снег! — обернулась Фекла Спиридоновна.
— Не загадывай срока, тащи лучше самовар поскорее, — отвел Феклу Спиридоновну Митрий Семеныч от двери и вошел к Зайчику в горницу.
Чайный король
Зайчик вдруг почувствовал себя веселым и бодрым, увидя отца и мать с самоваром: видно, все же отдохнул в огородной, ограде, отдышался от порохового дыма на мяте и божьей траве, глотнувши всласть домашнего уюта и тишины.
Мать водрузила на стол самовар, как роту расставила блюдца и чашки, а посредине поставила блюдо, в котором по крутым краям взбирался Афон, нарисованный очень искусно, в блюдо положила печеных яиц, которые Зайчик очень любил, свежий ломоть душистого хлеба на яйца, сбоку поставила большую чашку снежной сметаны, а на спинку от стула повесила колбасиный круг домашнего изготовленья, сочный, душисто скопченный самим Митрием Семенычем и большой, как лошадиный хомут.
Смотрит Зайчик прямо в лицо самовару, и в самоварной начищенной к такому случаю меди видит свое лицо, такое красивое, здорово-ядреное, но скорбное и нежное, затаившее где-то в глубине засиненных под черной ресницей глаз такую печаль и тревогу, которым, кажется, нет и не будет конца.
— Ну вот и дело, видишь, на лад пошло: ишь, Миколаша — как огурчик с гряды, — сказал Митрий Семеныч, — лежи… лежи… Лежа и чаю попьешь, а я начал за тебя положу.
— И то, батюшка, полежу! — улыбается Зайчик.
Митрий Семеныч встал под икону, подкинул к ногам подрушник, осенился, затрусил бородой на икону и скоро бухнул в землю три раза.