Потом он вдруг резко взмыл вверх с длинной тонкой веточкой в клюве и, сделав почти полный круг возле тополя, уселся на дереве поблизости от того места, где только что сидел. То был не простой полет, нет: птица расправляла крылья, как мы расправляем затекшие руки и ноги. И еще… и в этом главное: грач торжествовал. Санька был уверен: птица радуется и торжествует, это был полет победителя, быстрый и сильный. Ветку он начал пристраивать в развилке тополя, где проглядывало что-то темное, большое. Непоседа работал. Он занят был важным делом. Он строил гнездо.
А грачи, сидевшие вокруг него, бездельничали и подбадривали непоседу:
— Ккувэ!
— Ккээ!
— Ккаа!
Дня через два-три они все стали непоседами. Смотришь, то тут, то там грач упрямо отрывает веточку, дергая головой и взмахивая крыльями. Дерг, дерг, дерг… И как только терпения хватает! Первый непоседа уже не работал, его дом-гнездо был готов.
Санька выздоровел и ходил в школу. Дома он нет-нет да и глянет в окошко на птиц. Прошло сколько-то дней и, на тополях уже чернело семь гнезд. Они висели как огромные мохнатые шапки у верхушек тополей, на развилках, мягко раскачиваясь от ветра.
Бабка, услышав крики грачей, встала у окна и сказала, покачав головой:
— Больно уж на жиденьких ветках-то устроились. Эх!..
Саньке тоже стало казаться, что грачи построили гнезда очень высоко, на слишком тонких ветках.
Когда начали распускаться почки и тополя покрылись как бы сонной светло-зеленой дымкой, нахлынула непогода.
Ночью засвистал, завыл, забушевал ветер, в окна за-постукивал мокрый снег. На улицы поселка ворвалась совсем зимняя метель. Во дворе что-то гремело, грохотало, падало, слышался звон разбитого стекла. Бешено раскачивались и пригибались к земле деревья.
Санька подумал о птицах: «На жиденьких ветках-то устроились…»
На рассвете он встал и первым делом подскочил к окну.
Ветер поутих, но еще сильно раскачивал деревья. Грачи сидели на тополях спокойные, безмолвные. Будто на качелях.
На развилках деревьев, как и вчера днем, темнели семь гнезд — им была нипочем метель.
Бабка уже не спала, растапливала печь. Подойдя к окошку, она сказала:
— Без рук, без топоренка построена избенка.
И тихо засмеялась.
Вечером к Саньке пришел Колька. Он, конечно же, видел грачей и их гнезда. Но как видел — видел и не видел, мало ли какие птицы летают.
Санька начал рассказывать о грачах:
— Посмотрел бы, как они ветки выдергивали.
— Откуда выдергивали?
— Из дерева, откуда.
— Ври!
— Сам ври. Выдернут и радуются.
— Ну и выдумываешь ты, слушай.
Санька впервые понял, как нелегко бывает порою высказать то, что ты видел, слышал и чувствуешь.
ИЗОДРАННЫЙ БРЕДЕНЬ
— Ой-я, не могу!.. — тяжело выдохнул Колька, когда они с Санькой вытянули из мелкой заводи, врезавшейся в кустистый берег, свой бредешок. Его распирало от склизких водорослей и острой, как пила, травы. Застрявшие в водорослях и траве три малька стали бешено подпрыгивать на берегу. Колька небрежно бросил их в воду и сел.
— Че это я так пристал?
— Я тут третьего дня десять чебаков поймал, — сказал Санька.
Он подзагнул немножко: он тогда только пять чебаков выудил, и даже не чебаков, а чебачишек, маленьких, тощеньких, так что бабка не знала, что с ними и делать — не то на сковородку бросать, не то кошке.
— А вчерась ерша поймал. Знаешь, как его тяжело было тянуть, уу! Расшеперился весь. Я думал, щуренок.
Смотав бредень, зашагали вдоль берега по тропинке, к броду. Собственно, это был и не бредень вовсе, а жалкая самоделка, так… не поймешь что.
В прошлое воскресенье Василий Кузьмич опять налетел на Кольку: такой-сякой, дескать, лентяй, недотепа. И даже пнул его. Правда, так, легонько. Но уж ругался вовсю. Что-что, а ругаться он умеет; в голосе всякий раз чувствуются неподдельная обида, горечь, и, слушая, его, можно подумать: ну до чего же славный папаша, как о сыне печется. Он потому разозлился на Кольку, что тот «весь божий день проболтался» на Чусовой — удил, а накануне «тоже весь вечер дурака валял» — копал червей на свалке мусора.
— Приволок три каких-то разнесчастных пискаришка. И еще чего-то рассусоливает, балда осинова.
Василий Кузьмич думал (впрочем, не только он, а многие боктанцы думали), что если парнишка чуть-чуть подрос, бегает, говорит (язык уже не заплетается), значит, он должен и «робить» — подметать во дворе, убирать коровьи лепехи, поливать огурцы, выносить помои, сгребать снег и всякое такое (мало ли дел по дому).
— Я с двенадцати годов на заводе роблю, — часто говаривал он.
В тот же день Колька притащил изодранный бредень (нашел на свалке). Точнее сказать, это были жалкие клочки бредня, драные-передраные, латаные-перелатаные, узелок на узелке, дыра на дыре — одна срамота. Когда Василия Кузьмича не было дома, Колька уходил к Саньке, и они вдвоем налаживали бредень: соединили его нитками, где надо, завязали, по краям укрепили две палки. Это все, конечно же, видела бабка Лиза (у нее, наверное, четыре глаза, в каждую сторону по глазу), хотя делала вид, будто не видит. И когда сегодня утром — бабка ушла на базар — мальчишки вытащили свое детище из амбара и растянули во дворе: надо же поглядеть еще разок перед тем, как идти на реку, то диву дались: бредешок был заново починен, к нему прилажена мотня, а кривые неуклюжие палки заменены на прямые и гладкие. Конечно, настоящий рыбак усмехнулся бы, сказав, что тут тоже видна неумелая рука, но у бабки все же что-то получилось, мало-мало похоже на бредешок.
Они быстро пошлепали по берегу реки; жесткая трава опутывала их босые ноги. Саньке было смешно от этого, и он пинал траву. Он вообще любит пинаться, все пинает — камешки, палки, щепки, земляные комья, что попадет под ногу. Только и делает, что пинает.
Поспешно булькает на перекате вода, у берега, возле виц, поплескивает мелюзга рыбья. А вдали, за рекой, за кустарниками, за лугом, начинаются горы; они облеплены темными деревянными избами Боктанки, амбарушками и сараями, там зеленеют квадратики огородов, узкие серые дороги, как обручами, вдоль и поперек обтягивают землю. А в самой дальней дали виднеются еще более высокие горы, те покрыты сосняком и вроде бы должны казаться зелеными, а кажутся почему-то синими, кое-где даже темно-голубыми. Чудно!
Сам завод с его приземистыми, прокоптелыми корпусами, поставленными еще горнозаводчиками Демидовыми (стены и пушкой не пробить), с плотиной и прудом в котловине между гор стоит, как бы плюхнулся в эту котловину, и оттуда выглядывают лишь две длинных трубы, будто из земли вырастают.
Нынче в половодье мутной водой заливало весь луг. Река недавно откатилась, оставив на месте длинной кривой ямины, где прошлым летом ребятишки гоняли лягушек, небольшое озерко, которое почему-то не высыхало и не осветлялось, а как бы законсервировалось, лишь чуть-чуть обмелев. Озерко было недалеко от реки. Колька подбежал к нему и махнул рукой:
— Иди-ка сюда!
— А че ты там нашел? — Санька бросил на землю бредешок.
— Слушь-ка, давай пройдем тут, а? Просто так.
Санька хохотнул:
— А че, давай! Тут лягушек полно. Зинка Сазонова, знаешь, как лягушек боится, уу! Я ей как-то в карман одну положил. Ух и орала! Ишо положу.
Колька знал, что его дружок неравнодушен к Зинке: бежит туда, где она, шутит с ней, хорохорится и задирается со всеми, стараясь обратить на себя ее внимание.
Вода в озерке темна и мутна до безобразия; тихо кругом, мертво, прямо как на озере-шахте у Змеиной горы.
Сколько же грязи на дне, вязкой, засасывающей — не сразу и ногу-то вытянешь. Вода по грудь Саньке, Кольке — по колено. Колька возле берега идет, тяжело, как старик, посапывая. Вода в озерке теплая, не то что в Чусовой.
Мелкая мотня тянется поверху, беспомощно и жалко. Бабка как-то не так сделала ее. Все умеет, а с мотней у нее не того, не получилось. Санька тянет бредень весело, рывками — все это забавляет его. Но вот он вздрогнул и напрягся, увидев, как из широких ячеек мотни вдруг выскользнули одна за другой две маленьких белобоких рыбешки, и заорал: