Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Домой добрались уже поздно вечером, вконец ухайдакавшись. Нога у Саньки все еще болела, и он опирался о палку. Бабка Лиза сидела на завалинке. Она давно уже обегала все ближние улицы и заулки, даже в лесу побывала. И всех о внуке выспрашивала. Санька первый раз видел ее плачущей. Всплеснула руками, заохала, запричитала:

— Я че те говорила, а?!. Не станешь вот… шататься, где не надо, будь ты неладен!

— А че не стану-то?

— Ой, господи! Ну, кто туда из робятишек ходит?

— Это ж сам я бухнулся.

— Са-ам!.. Ты когда-нибудь сломишь себе голову.

— А пошто сломлю?

— По то.

— Ничего там нетука.

— Вот, вот!.. Потому без ноги и пришел.

Бабка не называла нечистую силу, а только намекала на нее.

— Чего это без ноги! Вот они. Обе.

— Иди уж, христовый!

Он сидел у раскрытого окошка, хлебал щи. Подперев щеку рукой, бабка как-то по-особенному — изучающе и ласково — смотрела на него (только она одна умела смотреть так ласково).

— Жду, жду, все жданки вышли.

Санька был уверен: в душе своей бабка не осуждает его, пожалуй, даже наоборот — довольна им, она любит бойких и настырных. А поругала так, для блезиру.

Из соседнего двора послышался детский крик, плач и глухие удары. Это отец лупил Кольку. Он у него злой-презлой, драчливый, хотя маленький и вдобавок хромой.

Бабка встала, оттолкнула из-под себя табуретку и тяжело зашагала на улицу. Вскоре Санька услышал ее громкий, хрипловатый голос:

— Перестань, Василка! Тебе говорю: перестань!

Санька представил себе, как она сейчас стоит там перед хилым и хромым — плечистая, сильная.

Пришла. Заглянула в корзинку. Завздыхала:

— Ну, какой из тебя ягодник. Эх ты, ядрена-матрена!

И тут же заулыбалась.

К ФОМИНЫХ ЗА СОЛЬЮ

До чего же злая бывает в Уральских горах зима! Так все закует, так завьюжит и позанесет снегом, что хоть из дому не вылезай. Но Саньку это не шибко-то устрашает. Когда начались каникулы, он целыми днями пропадал на улице, так что бабка Лиза не знала, где и искать его; бегал на коротких, купленных в лавке лыжах, с кривыми палками, которые он сам срубил возле Чусовой и остругал; катался с горы на санках и на лотке — простой и в то же время хитроумной штуковине, широко распространенной в Боктанке, да и вообще на Урале. Лоток смастерил сам Егор Иванович: взял толстую, широкую и короткую доску, подтесал кое-где, с одной стороны обмазал свежим коровьим наземом, а потом облил несколько раз водой. Когда назем и вода подстыли, привязал к лотку веревку. Ух как несешься с горы на лотке с ледяным днищем, только свист в ушах — никакая лошадь не угонится!

В тот день Санька вернулся домой уже под вечер.

— Тебя где это носило, окаянная ты душа? — Бабка выговаривала сердитые слова спокойно, будто приглашала: «Поди-ка, Саня, блинцов отведай». — Холодина така, а он… Я уж не знала, че и думать. Вчерась весь день чихал да кашлял. Нет, неймется человеку.

Ну это она зря, на улице Санька был только до обеда, на лотке катался (вон он, лоток-то, возле амбара кверху брюхом лежит), а потом… Потом к нему подбежал Колька и заговорил быстро, будто задыхаясь:

— Подем, Сань, к дяде Мите. К Фоминых. Он радиво сделал. Айда!

Учителя в школе часто говорили о радио, но в Боктанке его пока не было.

Дмитрий Фоминых — мужик как мужик: не старый еще, слесарь в механическом, обычная одежонка и обувка, собственный дом о трех окнах, огород, корова, овечки, курицы. И жена — самая, самая простая боктанская баба. Но его одинаковость с местными мужиками на этом и кончается. К постоянному удивлению боктанцев, Фоминых не пьет даже по праздникам. Правда, однажды бабы сумели все-таки обмануть его: сказали, что налили «слабенькую бражку», пусть хоть «для блезиру» выпьет, «обижаются люди», а это была бражка с водкой, и он потом долго блевал в ведро и орал на потеху пьяным: «Зачем вы меня напоили?! Ой, не могу!»

Был он хил, сутул, прибаливал, но отличался башковитостью: если у кого-то испортилась швейная машина, бежали к нему. Не работал замок, остановились ходики, сломалась телега — опять же к нему.

Егор Иванович говорил бабке Лизе и Саньке:

— С им даже сам директор за ручку здоровкатса.

Наличники окон, карнизы, крыльцо у Фоминых были резными, а ворота без обычного для многих боктанских ворот протяжного скрипа.

Дмитрий был один в доме, сидел за столом, на котором лежали какие-то колесики, железки и проволочки.

— Вам что, ребята?

— Дядь Мить, у тебя радиво есть, — сказал Колька. Голос нерешительный, виноватый. Даже самому Кольке неприятно слышать его.

— Ясно! — улыбнулся Фоминых. — Все ясно. Раздевайтесь, радисты.

Он снял с комода и положил на стол деревянный ящик, похожий на маленький чемодан, покопался внутри его, то и дело поправляя очки, похмыкал и, весело сказав: «Стой, не двигайся», — приложил к Санькиному уху черный наушник. Санька никогда не видел наушников и сперва не понял, что от него хотят, даже отстранился чуть-чуть. Колька, глянув на дружка, произнес что-то нечленораздельное. Фоминых погрозил Кольке длинным пальцем:

— Тихо!

Всю жизнь будет Санька помнить эти минуты! Произошло чудо: он услышал в наушнике музыку — играл оркестр русских народных инструментов. И пуще всех заливалась балалайка. Уж так она заливалась, так заливалась! Никогда не слыхал Санька такой расчудесной балалайки. Ух как пела она! Да и весь оркестр. Это было так необычно, так чудесно, что Санька тихо засмеялся.

Фоминых приложил наушник к Колькиному уху, и Колька вытаращил глаза. Чему-либо удивляясь, он всякий раз смешно таращил глаза.

Чудной человек дядя Митя: Санька с Колькой радуются, слушая радио, а он глядит на них и тоже радуется.

Потом какой-то мужчина напористо пел: «Налей, налей бокалы полней!..» Про ерунду какую поет, надо же! Прямо-таки требует, чтоб налили побольше! И никак не хочет признаваться, что уже налакался как зюзя. А голос красивый.

Санька с Колькой только однажды слышали такую чудесную музыку и такой голос. Это было в первомайский праздник. Вечером. В доме директора завода играл граммофон. А они слушали, затаившись под окошком, как воришки.

— Дядь Мить, ты сам это сделал? — спросил Санька.

— Сам.

— На заводе?

— Почему на заводе? На заводе я другими делами занят.

— А как делал?

— Ну, это длинный разговор. Сделал, в общем.

— А вот это тоже сам делал? — Санька ткнул пальцем в нутро приемника, ничем не прикрытое.

— Ты не шибко тычь, а то может током ударить. Да разве такие лампочки дома сделаешь! Ну и глупый же ты.

Насчет «глупого» шутливо сказал. Но все же сказал. Что-то частенько его дураком называют или намекают на то, что он дурак, и это вносит в Санькину душу некоторую неуверенность, смутные, горькие сомнения: а может, он и в самом деле того… И, хотя люди говорят, будто дуракам легко живется, в действительности им живется, наверное, хуже, труднее. И ему надо быть настороже, чтобы как-нибудь не выказать своей дурости. Лишь много лет спустя поймет он немудрую истину: если мальчишка сомневается в своем уме, хочет быть умнее, то он не совсем уж глуп.

— Ты где это весь день пропадал, а? — продолжала бабка. — Жду, жду, все жданки вышли. Отец те че наказывал?

— Снег велел убрать.

— Во-во!

— Щас поем и уберу.

— А ишо че велел?

— Да ничего больше.

— Не помнишь?

— Нет.

— Забыл?

— Да ничего не забыл.

— А что ты у амбара оставил?

— А!..

Третьего дня Санька неудачно прыгнул с трамплина, упал, ушибся и сломал лыжную палку. Вчера утром он сделал новую палку, оставив возле амбара кучу щепок.

— Эх! Всыпать те мало. — Это было сказано уже совсем добродушно, даже с желанием подзадорить внука.

— Баб, а баб! А мы с Колькой радиво слушали. Слыхала о радиве?

— Ну!

Судя по всему, слыхала, потому что этот вопрос не удивил и не озадачил ее.

51
{"b":"219722","o":1}