На аттической сцене в столетие, бывшее свидетелем надлома эллинской цивилизации, deus ex machina явился настоящей находкой для растерянных драматургов, которые в уже просвещенный век все еще были вынуждены по обыкновению черпать свои сюжеты из традиционного корпуса эллинской мифологии. Если действие пьесы, не достигнув своего естественного конца, запутывалось в некоем неразрешимом клубке нравственных преступлений или практически невыполнимых условий, то автор мог вырваться из пут, в которые был вовлечен из-за условностей своего искусства, прибегнув к условности совершенно иного рода. Он мог ввести «бога из машины», спускающегося сверху или въезжающего на сцену, чтобы осуществить развязку. Этот ремесленный трюк аттических драматургов производил впечатление скандала на знатоков, ибо решение человеческих проблем, предложенное этими олимпийскими интервентами, не могло ни убедить человеческий разум, ни привлечь человеческое сердце. Еврипид в этом отношении совершал особенно грубые преступления. Поэтому один современный западный ученый высказал мнение, что Еврипид всегда со скрытой иронией привлекал deus ex machina. Согласно Верралу, Еврипид-«рационалист» (как он его называет) заставил данную традиционную условность служить своим собственным целям, используя ее как ширму для иронических и богохульных реплик, которые он едва ли смог бы высказать безнаказанно, если бы попытался сделать это в открытую. Эта ширма идеальна по своей структуре, поскольку она непроницаема для враждебных стрел малообразованных противников поэта и в то же время прозрачна для понимающего взгляда его собратьев-скептиков.
«Мы не ошибемся, если скажем, что на еврипидовской сцене все, что бы ни сказало божество, следует рассматривать в общем как дискредитированное ipso facto[303]. Это во всех случаях неприемлемо с авторской точки зрения, и почти всегда является ложью. “Показывая богов, он убеждает людей в том, что их не существует”»[304].
Менее далекими от блеска и нищеты человеческой судьбы и более достойными восхищения являются полубоги, рожденные смертными женщинами от сверхчеловеческих отцов, — Геракл, Асклепий, Орфей (упомянем лишь греческие примеры). Эти полубожественные существа в человеческой плоти стремятся при помощи своих усилий различными способами облегчить человеческий жребий. В наказаниях, которые на них налагают ревнивые боги, они разделяют страдания смертных, которым служат. Полубог — ив этом состоит его слава — в такой же мере подвержен смерти, в какой и человек, и за фигурой умирающего полубога вырисовывается гораздо большая фигура самого Бога, который умирает для различных миров под различными именами — для минойского мира под именем Загрея, для шумерского — под именем Таммуза, для хеттского — под именем Аттиса, для скандинавского — под именем Бальдра, для сирийского — под именем Адониса, для шиитского — под именем Хусейна[305], для христианского мира — под именем Христа.
Кто же этот бог столь различных воплощений, но только одной Страсти? Хотя он появляется на нашей земной сцене под дюжиной различных масок, его подлинное лицо неизменно открывается в последнем акте трагедии — в его страдании и смерти. Если мы возьмем «рудоискательную лозу» антропологов, то сможем проследить эту всегда неизменную драму вплоть до ее исторических истоков. «Ибо Он взошел пред Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли»{76}. Наиболее древнее появление Умирающего Бога — это его роль в качестве «ένιαυτός δάιμων» («годового божества»), духа растительности, рожденного для человека весной, чтобы умереть ради человека осенью. Человек извлекает пользу из смерти бога природы. Он бы погиб, если бы бог природы не умирал ради него постоянно. «Но Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились»{77}. Однако внешние достижения, какими бы впечатляющими и дорогостоящими они ни были, не могут открыть тайну, лежащую в основе трагедии. Если мы хотим разгадать тайну, то должны искать ее разгадку за пределами выгоды облагодетельствованного человека и убытка божественного протагониста. Смерть Бога и выгода человека — далеко не вся история. Мы не можем знать смысла пьесы, не зная обстоятельств жизни протагониста, его чувств и мотивов. Погибает ли Умирающий Бог вынужденно или по своей воле? Великодушно или с горьким чувством? Из любви или от отчаяния? Пока мы не узнаем ответы на эти вопросы о духе Бога-спасителя, мы вряд ли сможем оценить, будет ли это спасение просто выгодным для человека за счет равносильного убытка Бога или же оно окажется духовной общностью, в которой человек возвратит долг («подобно свету, отбрасываемому пляшущим пламенем»{78}) Божественной любви и сострадания, которые проявил по отношению к человеку Бог в акте чистого самопожертвования.
С каким настроением Умирающий Бог идет к смерти? Если, задавшись этим вопросом, мы обратимся еще раз к нашей веренице трагических масок, то увидим, что совершенное жертвоприношение отделено от несовершенного. Даже в прекрасном плаче Каллиопы о смерти Орфея присутствует неприятная нота горечи, которая режет и раздражает слух христианина.
Что же мы стонем о детях погибших, коль боги бессильны
От Аида спасти ими рожденных детей?{79} Какая мораль вложена в историю Умирающего Бога! Получается, что богиня, которая была матерью Орфея, никогда бы его не потеряла, если бы смогла вовремя помочь ему! Подобно облаку, закрывающему солнце, допущение эллинского поэта омрачает смерть Орфея. Однако ответ на это стихотворение Антипатра[306] дан в другом величайшем шедевре:
«Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную»{80}.
Когда Евангелие таким образом отвечает на элегию, оно изрекает непреложную истину. «Один остается, когда другие изменяются и уходят»{81}. И это поистине окончательный результат нашего обзора спасителей. Когда мы только отправились на поиски, то находились среди громадной толпы, однако по мере нашего продвижения вперед число идущих все уменьшалось и уменьшалось. Сначала отпали спасители с мечом, затем архаисты и футуристы, далее философы, пока в строю не остались одни боги. В окончательном испытании смертью немногие даже из этих претендовавших на роль спасителей богов отважились подвергнуться проверке своего титула, бросившись в воды леденящей реки. И теперь, когда мы стоим и пристально вглядываемся в отдаленный берег, одинокая фигура возникает из потока и сразу же заполняет весь горизонт. Это Спаситель; «и воля Господня благоуспешно будет исполняться рукою Его. На подвиг души Своей Он будет смотреть с довольством»{82}.
XXI. Ритм распада
В последней главе мы искали (и нашли) аналогию (которая включала в себя и неизбежный контраст) между ролью творческих личностей в растущем и распадающемся обществах. Теперь мы должны продолжить подобную же линию исследования в другой части нашей темы и поискать аналогию (которая, по-видимому, также будет включать в себя контраст) между тем, что можно назвать ритмом роста, и тем, что можно назвать ритмом распада. Основная формула в каждом случае одна, и с ней мы уже очень хорошо знакомы, поскольку она сопутствовала нам во всем нашем «Исследовании». Это формула «вызова-и-ответа». В растущей цивилизации на вызов дается успешный ответ, который продолжает порождать другой, отличный от первого вызов, на который дается другой успешный ответ. Этому процессу роста нет предела до тех пор, пока не возникает такой вызов, на который данной цивилизации ответить не удается. Это трагическое событие означает прекращение роста и наступление того, что можно назвать надломом. Здесь начинается соотносительный ритм. Вызов не получил ответа, но, тем не менее, не перестал существовать. Делается вторая судорожная попытка ответить на него, и если она удается, то рост, без сомнения, будет продолжен. Однако допустим, что после частичного и временного успеха этот ответ также оказывается неудачным. Тогда последует дальнейшее повторение и, возможно, после некоторого перерыва, дальнейшая попытка ответа, который со временем достигнет временного и частичного успеха, встретившись с тем же самым неумолимым вызовом. За этим последует дальнейшая неудача, которая может оказаться (а может не оказаться) окончательной и повлечь за собой распад общества. На военном языке этот ритм можно выразить как беспорядочное бегство и оживление борьбы после поражения (разгром — оживление — разгром — оживление — разгром…).