Когда я в ходе исследований рассказывала о теме моих занятий российским жителям, не являвшимся профессиональными историками, то неизменно натыкалась на недоверчивое изумление. Ксерокопиисты в библиотеках поражались, как я могу тратить столько бесценных долларов на копирование такой ерунды, а таксисты недоумевали, что, занимаясь таким делом, можно зарабатывать себе на жизнь. История повторяется или не повторяется как фарс, но в общественном мнении легенда о Павлике Морозове, наряду с велосипедами «пенни-фартинг», панталонами и кринолинами, приобрела черты курьезной архаичности. Впрочем, надо отметить, что попытки создать образы детей-героев делаются и поныне. В феврале 2004 года редактор «Пионерской правды», которая все еще продолжает издаваться, хотя и значительно меньшими тиражами, сказала мне, что в газете придается большое значение рассказам о детях, которые сообщают куда следует о подозрительных происшествиях на государственной границе России{379}. И все же в целом российская детская культура носит сегодня совершенно иной характер, уделяя основное внимание, как и в западных странах, спорту, подростковой поп-культуре и моде{380}.
Своего рода опала, постигшая Павла Морозова и других пионеров-героев, часто рассматривается российскими либеральными обозревателями и их западными коллегами как положительное явление, как шаг на пути политического и морального развития общества{381}. Во многом это справедливо. Сколь бы ни отличались друг от друга различные версии легенды о мальчике, сформированные на разных этапах советской истории, все они требуют принятия одного и того же набора исходных предпосылок: коллективизация была оправданной мерой и поддерживалась всеми благонадежными советскими гражданами; процесс, в ходе которого были обвинены и осуждены убийцы Павла Морозова, проходил демократическим и справедливым образом; детей следует воспитывать в духе безраздельной преданности политическому режиму той страны, в которой они растут. Между тем в действительности коллективизация обернулась для страны политической и экономической катастрофой и безжалостным истреблением русского крестьянства; советская правоприменительная практика была основана на массовом нарушении прав подозреваемых и заключенных. Правда, советская обработка детей (если не считать стремления привить общечеловеческие ценности — честность, трудолюбие и проч., характерные для любого нравственного общества всех времен[245]) не сумела выработать в них той преданности официальной идеологии, на которую рассчитывали политические лидеры и пропагандисты. И, пожалуй, это единственное, что можно сказать положительного относительно советского воспитания. Требуя рационального принятия иррациональной системы правления, этот строй, вопреки себе самому, породил в новом поколении скептицизм и склонность к критическому мышлению, привил ему общечеловеческие ценности, помогавшие дистанцироваться от политической демагогии.
Но если развенчание героизма Павлика Морозова можно рассматривать как положительное явление, то полное забвение истории его гибели не дает нам оснований радоваться. Тут прежде всего необходимо глубокое и тщательное исследование дела. Вне зависимости от реальной виновности тех, кого осудили за убийство Павлика, суд над ними, вне всякого сомнения, был несправедлив, а материалы, на основании которых выносился приговор, страдали серьезными изъянами. В 2001 году по ходатайству о реабилитации осужденных, поданному дочерью Арсения Шатракова Матреной Шатраковой, дело открыли вновь, поручив его заместителю руководителя реабилитационного отдела Генеральной прокуратуры Российской Федерации Николаю Власенко. В отличие от полумиллиона подобных ходатайств, поданных после 1991 года, это ходатайство было отклонено. В 2002 году в беседе с американским журналистом Власенко выразил твердую убежденность в том, что осужденные действительно виновны: «Это было одно из самых диких и ужасных преступлений. Изрезать ножом своих собственных внуков?! Это нам достоверно известно, и этого достаточно». Он сослался на то, что данное дело необычайно хорошо документировано: «Там допросы, показания местных жителей, свидетелей, участников, прямые доказательства. Не приплетайте к этому политику. Это был террористический акт»{382}. Несостоятельность подобных доводов очевидна: материалы дела Морозовых и в самом деле обширны и разнообразны по характеру, но столь же обширны и разнообразны материалы других дел 1932—1933 годов, получивших широкий общественный резонанс. Например, «дело Финского генштаба» содержит много томов свидетельских показаний карельских крестьян, которые подозревались в участии в заговоре белофиннов, поставившего своей задачей подорвать советскую власть{383}. Обилие сомнительных документов, изобличающих арестованных, еще не может служить доказательством их вины. Конечно, свидетельств против обвиняемых по делу об убийстве братьев Морозовых было больше, чем, скажем, в так называемом «деле глухонемых», организованном в Ленинграде во время Большой чистки. Как утверждалось в этом деле, «агент гестапо» по имени Альберт Блюм передавал торговцам-инвалидам открытки с изображением Адольфа Гитлера. Отсюда следовало, что существовала разветвленная заговорщическая фашистская группа, в которую входили десятки ленинградских глухонемых[246]. Есть серьезные основания предполагать, что Альберт Блюм и открытки с изображением Гитлера — не что иное, как вымысел, тогда как сомневаться в том, что Павла и Федора Морозовых убили, не приходится. Тем не менее следствие по делу об убийстве велось с нарушениями, а полученные свидетельства никак нельзя назвать достоверными. Сейчас уже не так важно, были ли подозреваемые виновны, главное — настало время признать: дело против них рассыпалось бы в любом нормально проведенном современном апелляционном суде. Возможно, реабилитация обвиненных не стала бы идеальным решением, поскольку складывается впечатление, что по крайней мере один из осужденных (Данила Морозов) действительно причастен к преступлению. Не представляется также возможным доказать, что остальные осужденные невиновны, на основании тех документов, которые целенаправленно собирались для обвинения. Однако приговор, основанный на показаниях, полученных под пытками, выбитых признаниях и сфабрикованных свидетельствах, не должен признаваться правомочным. Осужденных необходимо оправдать, если не за невиновностью, то как минимум за недоказанностью совершения преступления[247].
Есть и другие обстоятельства, по которым подлинное переосмысление истории Павлика Морозова имеет большое значение. Как я уже неоднократно писала, эта коллизия затрагивает вопросы гражданского долга, сохраняющие свою значимость и за пределами советской системы. Развенчание легенды, пусть и благотворное само по себе, обнажило далеко не здоровую тенденцию к уклонению значительной части постсоветских интеллектуалов от каких бы то ни было общественных обязательств. В бывшем Советском Союзе ответственное и порядочное поведение принято в куда большей степени, чем можно предположить, исходя из общей экономической ситуации, однако его проявления обычно узко локализованы и ограничиваются рамками семьи, замкнутого круга близких людей или своего профессионального коллектива{384}. В итоге возникает культура разделенных, атомизированных групп, еще менее проницаемая для посторонних, чем это было в советское время, когда, например, с иностранцами и другими чужаками обращались лояльно уже потому, что официальная идеология требовала относиться к ним с подозрением. В современном российском обществе консенсус относительно норм разумного поведения кажется недостижимым. Идея, что человек при определенных обстоятельствах имеет право сообщить о проступке, совершенном членом такой закрытой группы, правоохранительным органам, большинство граждан восприняли бы как нелепость. В честность властей мало кто верит[248]. В результате казна нищает из-за уклонений от уплаты налогов, серьезные преступления — вплоть до убийств — остаются нераскрытыми и безнаказанными, а существующая мораль определяется неприкрытыми личными интересами. Иронический итог легенды о Павлике Морозове состоит в том, что, призванная утвердить доносительство в качестве добродетели, она из-за несправедливого обращения с жертвами доносов способствовала созданию культуры, по правилам которой любое участие в общественной жизни воспринимается как завуалированный сговор с несправедливым режимом.