— Кого хочешь? Мальчика или девочку?
— Девочку! — категорически требовал я.
Я, трехлетний, уже любил будущую девочку, создал в воображении некий идеал. И все же мама принесла в дом в первые дни лета не девочку, а мальчика. Я не находил себе места, рыдал и бушевал, потрясенный вероломством родителей. И они, чтоб меня успокоить, пошли на обман:
— Не злись, это девочка!
Обман длился целых два года. На Диму надевали платьица, чаще розовые. А я сидел над его коляской и, подражая папе, пел «девочке» колыбельные. Это и были первые мои стихи. Родители помнили только запев, каким начинались все мои колыбельные:
Спи, моя девочка!
Спи, моя милая!
«Девочка» была кудрявой. Я гладил мягкие светлые кудряшки. И тогда прелестное существо, устав от нежности (брат уже был настоящим, готовым к битвам мальчишкой), тянуло ко мне ручку с острыми коготками и бороздило ими в кровь мое лицо. Соседки и родственницы тоже любили ласкать кудрявого ангелочка. Он терпел, терпел, наконец произносил: «Ну, теперь я разозлился!!» и давай пинать, кусать, царапать своих поклонниц.
Девочка, о какой я мечтал, все же появилась у нас в доме, вернее в дальнем конце флигеля. У нее и ее родителей фамилия звучала как музыка, — Словик. Имя девочки я, неблагодарный, забыл. Теперь на Диму можно было спокойно надевать матроску и штаны на помочах. В этом виде он мне очень понравился, мы принялись играть в мальчишеские игры и вести мальчишеские разговоры.
Еще больше я играл с девочкой. В песочнице уже не велись строительные и саперные работы, а пеклись «куличики». В песке красовались осколки тарелок, чашек, блюдец. Торчали петушиные и галочьи перья, подобранные во дворе и в саду. В дождь мы резвились у нас на большой застекленной веранде. Сидим с подругой на полу и глядим, не моргая, друг другу в глаза. Что это? Может, она обучала меня девчоночьей игре в гляделки?
Вечером играли у нас в детской. Однажды, держась за руки, мы прибежали туда из зала и в темноте обнимались, пока не внесли зажженную лампу. Родители привели волшебника. Не помню, как он выглядел. Но не забыть, как кисти его рук на белом сверкающем кафеле печки делались тенями живых зайчиков, птиц, котят, собачьими и лошадиными мордами. Я и сам, закатав рукав по локоть, научился вызывать на стену тень роскошного гуся, он то величаво плыл, то щелкал клювом и клевался. Потом я доставил этим немало удовольствия собственной дочери и внукам.
Возможно, опыт той младенческой дружбы с маленькой соседкой помог мне дружить с дочкой, когда она была маленькой, и понимать ее. Образ и идеал девочки из моего детства вернулся ко мне в виде Маринки, чьим обществом я мог наслаждаться сколько хотел.
В юности меня потрясли стихи Фета, как уезжала подруга его детских игр и как при этом каркнул зловещий ворон. Видно, нечто подобное пережил и я, да забыл, как это было. Может, увезли не ее, а меня, и не Бог весть куда, а в соседний квартал на той же улице.
В 1975 году мы с художником Токмаковым выступали в мещовском педучилище и в школе. Больше всех о нас заботилась студентка Галя. «Почему вы нам уделили столько времени и сил?» И Галя ответила: «Моя мама в детстве жила с вами в одном дворе. Ее девичья фамилия — Словик. Может, помните?»
У окна
О, эти окна в доме Кулагина! В цветочных горшках мамины любимые розовые примулы. Отцветая, они бледнели, синели по краям, сохли, опадали — лепестками вниз, пустыми трубочками вверх. На земле, откуда они росли, нет-нет да и взойдут и пропадут крохотные белые ростки и цветоножки — комарики растительного мира. Листья на красных пушистых черенках сохли, сменялись новыми. Цветы спешили расцвести вновь. Вечная весна домашних тропиков! А где-нибудь в жарких странах, куда на зиму улетают наши птицы, такие примулы растут прямо из земли. Цветы на окне и большой фикус в кадке — словно послы других стран. Мир един! Окно, отделявшее мир цветов от мира снегов, зарастало инеем, на ощупь холодным, на просвет — серебряным с золотыми иголками. Морозные узоры были разными. Но на всех — густой белый лес с белыми ветками, зубчатыми листьями и цветами-звездами.
В кладовке у Кулагина нашлась коробка со стеклянными пластинами, хоть в окна вставляй. На них стояли, лежали, сидели чернокожие с белыми бровями и седыми волосами. И вот, совсем как морозный узор на окне: белый ствол, белые листья и седой африканец в черной майке, — кто-то сфотографировался в лесу.
А если узоры на окнах — тоже негативы? Отпечатаешь их в закутке под красной лампой, белое станет черным, холодное горячим, и вот он снимок джунглей, о которых грезишь, читая про Маугли. (Я читаю с четырех лет.) Я уже знал, что за синим небом лиловеет и чернеет стратосфера. Туда восторженные взоры советских людей провожают стратостаты, похожие на базарные мячики-прыгунчики в сетке из резинок, но мячом вверх. А стратосфера, грезил я, ближе к солнцу, но очень холодна — небесное царство Деда Мороза. Через него каким-то чудом переносятся снимки тропического леса и, коснувшись окон, делаются морозными узорами. Почти все ранние фантазии забыл, а эту помню!
В семидесятых в Поленове мы с Таней Александровой застали бабушку Марфу Сазонову. Она плела кружева, вышивала. Свои узоры брала с морозных окон (так и сказала Тане: «у мороза») и переносила на ткань. Кружева белее инея. Зато на вышивках морозные «негативы», проявляясь, делались теплыми, цветными. В детстве удивлялся, почему люди не берут себе у мороза такую красоту. Нет, брали и на ткани, и на кружева, и на резьбу по дереву. Морозные узоры на стеклах — это как бы вдохновение самой природы. Оно передавалось и людям, украшая их обиход.
Весною и летом обожал запотевшие окна. Взрослые, протерев окна, смотрят сквозь них. И не видят, что стерли со стекла, может быть, самое интересное. Ведь на запотевшем стекле того и гляди возникнет капля. Сквозь нее уже виден кусочек внешнего мира. Капля тяжелеет и ползет вниз, то задерживаясь, то поворачивая. За ней новые и новые капли, похожие на слезы. Мир за окнами после этих слез делается ярче, отчетливей, радостней.
Скатываясь, капли состязаются друг с дружкой, какая быстрей сползет, а какая дольше всех задержится на стекле. Волнующее зрелище! Как-то в шестидесятых подсунул Маршаку, уезжавшему в Крым, томик Милна. И, приехав в Ялту, услышал от старого поэта сделанный в дороге перевод стихов автора «Винни Пуха» про то, как соперничают капли на стекле: «Кто скорей домчится вниз, та получит первый приз». Английский мальчик даже давал каплям имена. Как же я в детстве до этого не додумался!
А однажды, играя с каплями, бегущими по стеклу, я увидел, как взволнованная стайка женщин ведет домой моего кудрявого братца Диму. Он держит в руке пучок красных веток вербы с остренькими белыми сережками. Шествие останавливается под нашими окнами. Женщины, обращаясь к открытой форточке, наперебой кричат, что Диму хотела украсть цыганка. Зря, что ли, дала ему вербу! Завидую Диме. Такой кудрявый! Как же цыганке не забрать его в свой таинственный табор! А меня? Я бы и без вербы пошел! Увы, волосы у меня гладкие до отвращения, ни завитка. Кто такого похитит!
Дважды в год, весной и осенью, когда вносились и выносились вторые рамы, взрослые отгоняли детей от окон и устраивали свой праздник. Осенью ловкими движениями забивали коричневой замазкой щели меж деревом и стеклом. Весной брезгливо убирали ломкие, треугольные пластины пережившей зиму замазки. Осенью радостно вносили в комнату и весело мыли вторые стекла. Весной равнодушно, даже не протерев, несли их во тьму кладовки. Осенью с любовью клали меж рамами пухлый слой свежей ваты, покрывали его блестками и полосками цветной бумаги. Весной небрежно бросали в печку то и другое. Лица у взрослых и осенью, когда рамы вставлялись, и весной, когда выставлялись, сияли, как у детей.
С особым чувством взрослые поворачивали выкрашенные белой краской металлические шпингалеты, открывая и закрывая с их помощью форточки и окна. У шпингалетов круглые головки, если их повернуть, поднимались и опускались, и тогда длинный засов свободно двигался в металлической трубке или, наоборот, намертво застывал. Шпингалеты эти почему-то так нравились взрослым, что они и нас, детей, частенько величали шпингалетами, словно мы и впрямь приделаны к окнам, а не сидим возле них по своей охоте.