Значит, рожденный в 1928 году, я слежу за газетами, начиная с 1929 года. Прабабушка хранила все номера, делала подшивки. Я листал подшивку за подшивкой, излагая хохочущей старушке содержание карикатур. Запомнились ее смеющиеся губы и веселые морщинки у невидящих глаз. На большом дореволюционном снимке, где вся семья деда поодиночке и группами стоит в саду его имения, поодаль, в одиночестве возвышается величавая, суровая, уже тогда очень старая Александра Герасимовна. Как она ухитрилась повеселеть, потеряв имение, зрение? Сейчас, когда и мне под семьдесят, начинаю ее понимать. Весел, ибо живу. В юности, строя себе судьбу и зная, как подорвал здоровье в годы войны, вовсе не чаял дожить до такого возраста. Так, наверно, и прабабушка радовалась своему десятому десятку под стрекот швейных машинок дочерей, под музыку и голоса из наушников и смех сперва одного, а там и двух правнуков. И благодарила Бога за эту милость. Думаю еще, что без радио она бы так долго не прожила.
Рядом с прабабушкой мы жили у Кулагина. А перебрались в дом Добровой по той же стороне улицы уже без нее. Когда ж умерла прабабушка? Напрягаю память. Убийство Кирова. Мы у Добровой. Зато про челюскинцев слушали по радио вместе. Значит, она умерла между спасением челюскинцев и убийством Кирова. Когда пришли ее хоронить, я убежал как раз к дому Добровой, не ведая, что он станет нашим. С горочки у перекрестка глядел на толпу старушек в черном перед распахнутыми настежь воротами, на священника в золотой ризе. Ее золоту отзывались одуванчики в траве. Итак, веселая прабабушка, чьи гены (вот наше истинное наследство!), может быть, держат меня на земле, ушла в мае, когда дружно цветут одуванчики, мои любимые цветы. Счастье, что и мы с братом успели ее порадовать! Баба Саша звала меня Драгоцунчиком, а Диму Стрекотунчиком. Эти смешные прозвища, наверное, дала прабабушка.
Как же была она счастлива, слушая про челюскинцев! Все тревожатся: ведь ледокол утонул, люди на льдине стойко переносят беду, но их еще не спасли, а она рада. Чему? Теперь догадываюсь. Случись какая беда, сразу выяснялось: виноваты классовые враги, капиталистическое окружение, агенты иностранных разведок, всякие вредители. В гибели «Челюскина» можно было обвинить кого угодно. Этому бы поверили, под горячую руку пролетарской диктатуры попало бы много всякого народу…
Ничего такого не произошло. Ледокол утонул, потому что корабли иногда гибнут во льдах. А буржуйская Америка из таинственного Ванкарема на Аляске помогала нашим летчикам спасать потерпевших кораблекрушение. Летчики, чьи имена и сейчас не забыли люди моего поколения, стали первыми Героями Советского Союза. Герои летели спасать, а не бомбить! Челюскинцев во главе с бородачом-академиком Шмидтом и капитаном Ворониным и героев летчиков, засыпав их листовками, встретила ликующая Москва.
На Западе шутили, что в СССР даже катастрофу умеют превратить в национальный праздник. Но праздник состоял и в том, что несчастье оказалось просто несчастьем, а не вредительством. Спаслись не одни челюскинцы, но и многие, кого бы назначили виновными. Не подверглась испытанию та часть народа, какая поверила бы любому обвинению. Вижу, как кружатся, летя с самолетов, листовки над счастливыми москвичами на улице Горького, над авто с открытым верхом, в которых едут челюскинцы. Хоть знаю об этом только из черных наушников, их передает мне сияющая от восторга слепая прабабушка-дворянка. Бедствие было «нормальным», не осложненным иными мотивами. За ним, за тем праздником, могла бы прийти нормальная жизнь.
А вдруг прабабка после такой благодати почуяла в радиоголосах новую беду, что надвигалась на страну, на Мещовск и даже на нашу семью. И тихо ушла вместе с подшивками «Известий», — их, конечно, уничтожили, слишком много имен и событий уже следовало забыть.
Дед Матвей
Другой дед, папин отец Матвей Иванович, крестьянин из деревни Торхово Мещовского уезда. На бабе Кате женат вторым браком. Выходит, пребыванием на этой планете я обязан… двум разводам. Полагаю, обоих дедов еще юнцами женили на взрослых девушках. По Пушкину, одна из двух главных тем народных песен — «жалоба молодого мужа на постылую жену». При Пушкине у этих бедняг (он сложил про них блестящие подражания народным песням: «Уродился я несчастлив, бесталанлив» и «Соловей») был выход: либо в бега, к волжской вольнице, либо в могилу. Но после освобождения крестьян законы и обычаи смягчились. Я вспомнил своих дедов, изучая те пушкинские песни.
Поражало, что у сверстников были бабушки и не было дедушек. Исключая разве Диминого приятеля Виталика Сорокина. И ведь не на войне погибли, не в революцию, никто их не убивал, но до старости не дожили, не дали счастья внукам. Исключение — всесоюзный дед Корней Иванович Чуковский.
Баба Катя родила деду Матвею 18 детей, выжило девять. Папа по возрасту был четвертым. Про деда он мало рассказывал. Да и видел его лишь в страду. После сева и после уборки дед уходил на заработки в город. Иногда брал с собой бабушку. Папа родился в Киеве, дед служил там швейцаром. Точной даты своего рождения отец не знал: «Было это на масленицу. Мама испекла последний блин и родила меня». В Киеве дед оставил и первую жену. Я знал, что дядя Петр Берестов живет в Киеве, но не видел его даже на снимке.
В деревню дед привозил копейки (он был не дурак выпить). Зато оклеивал избу портретами царских генералов. В красном углу красовались самые с виду грозные воители, с самыми окладистыми бородами. Особенно он увлекся этим в русско-японскую войну. Ради того, видать, и работал газетчиком, хотя читать не умел. Бывал он в городе и печником, обучил ремеслу старших сыновей — дядю Колю и дядю Гришу. Кто-то из торховских уверял, что в молодости папа тоже умел класть печи, он будто бы сложил печь в зале ожидания станции Кудринская. Отец не говорил нам об этом, но печи везде, где он жил, всегда были в порядке, в печниках и трубочистах не нуждались…
Отец с детства пристрастился к чтению и к ученью. Все четыре класса учились в одном зале у общей учительницы. Если старшие братья не знали урока, то за них поднимал руку младший. Петь научился в церковном хоре. Когда поступил в Полтавскую учительскую семинарию, дед Матвей при людях важно вручил ему копейку и произнес историческую фразу: «Теперь не скажут, что отец не дал тебе ни копейки на образование».
Дед погиб еще до первой мировой. Скакал через лес, зацепился за ветку шнуром воротника, и шнур задушил его… Добавлю, что Берестовы — из экономических крестьян, принадлежали казне и не знали крепостного права.
В Торхове было несколько семей Берестовых, забывших родство. В деревне давали не только клички, но и уличные фамилии — прозвища целым кланам. Лишь писари знали, что речь идет не о Грушкиных или Мишкиных, а о Берестовых. Я — Мишкин. Не так давно в Торхове слышал: «Мишкин из Москвы приехал! Ну, который писатель!» Ираклий Андроников только Мишкиным меня и звал. Наша фамилия не от «бересты» (от нее — Берестневы), а от древнего имени Берест, что означало «вяз, карагач». И надо ж так случиться, что путь к моему дому от метро Беляево обсажен именно берестами, вязами!
Классовая ненависть
Когда отец в моем детстве говорил о дореволюционной России, я, к удивлению своему, не ощущал в его рассказах ненависти к проклятому прошлому. Чувство, какое обязан был испытывать каждый советский человек. Особенно если речь о попах и помещиках. Отец с детства читал заноем. Очень хороши для этого долгие зимние вечера в деревне. Но как быть, если книга интересная, а бабушка задувает лампу? Мальчик, дождавшись, пока все в избе уснут, вставал под образа в красный угол и при лампаде дочитывал «Трех мушкетеров» или «Капитанскую дочку».
Вскоре прочел все, что было у деревенских грамотеев. Набравшись смелости, пошел к священнику. Тот обрадовался отроку, славно певшему в церковном хоре. В дом при церкви отца пустили с черного хода («Ага! — разжигал я в себе классовую ненависть. — Все-таки с черного!»). Мальчик брал книги с собой или читал прямо у священника. С ним их и обсуждал. Библиотека священника была исчерпана, и тот направил неистового читателя в имение барина Манасеина, брата министра путей сообщения. Здесь перед крестьянским мальчиком распахнулась парадная дверь. Вступил на мраморную лестницу. И вдруг по перилам навстречу ему, как озорной мальчишка, скатился желтый скелет… Слушая это, я все ж не мог разжечь в себе классовой ненависти к помещику, он разыгрывал всех, не глядя на социальное происхождение.