«Да будет проклят король!» — мысленно пожелала я, сколь бы изменнической ни была эта мысль. Мужчина, даже столь великий, как Генрих Тюдор, не имел права отвергать и казнить женщину, которой он так долго и настойчиво добивался, которая родила ему ребенка — малышку Елизавету, горячо мной любимую. Чудовищные обвинения против Анны были сфабрикованы, но я не смела сказать об этом. Мне хотелось вопить от злости, хотелось броситься на эшафот и спасти ее, но вместо этого я стояла как каменная — благоговение и ужас пригвоздили меня к месту. Но раз уж позади меня не было ни одной живой души, я отважилась поднять руку и показать Анне крошечное сокровище, которое она мне доверила. Возможно, она не разглядит его; возможно, подумает, что я просто помахала ей на прощание, но я все равно сделала так, как хотела, и быстро опустила руку.
— Я молю Бога, чтобы Он хранил короля, — говорила Анна, снова кивнув (я молилась, чтобы то был знак: она увидела, что я ей показывала), — и ниспослал ему долгие годы царствования, ибо никогда еще не бывало правителя более снисходительного и милосердного. Мне он всегда был добрым господином.
Люди в толпе нервно зашевелились, переминаясь с ноги на ногу. Кто-то не смог подавить короткий смешок. Среди присутствующих не одна я знала, что эти постыдные речи — лишь притворство для соблюдения приличий. Разумеется, Анна говорила все это для того, чтобы отвести беду от своей дочери, обеспечить ее будущее, — теплилась слабая надежда на то, что Елизавета сможет унаследовать престол, если у короля не родится законный сын и если католичку Марию[6] не восстановят в былых правах. Елизавета, несчастная девочка трех лет от роду, была объявлена незаконнорожденной. Я мысленно дала себе клятву вечно и преданно служить ей и, если это будет в моих силах, оберегать ее от тиранической власти мужчин. Что ж, хотя бы Анна Болейн отправится сейчас в лучший мир!
Мне снова отчаянно захотелось зажмуриться, но сделать этого я не смогла. За свою жизнь я переживала ужасные события, и разве можно было предотвратить их, убегая или трусливо прячась в угол?
Анна что-то коротко сказала своим фрейлинам, и те сняли с нее накидку. Она отдала им свое ожерелье, серьги, кольцо и молитвенник, я же потрогала пальцем тайный дар, который она преподнесла мне. Анна протянула палачу монету и, по традиции, попросила сделать свое дело быстро, а также простила ему то, что долг обязывал его исполнить.
Потом она опустилась на колени и поправила свои юбки. И даже помогла одной из дрожащих фрейлин надеть на нее повязку, которая закрывала глаза осужденной. Женщин оттеснили в сторону, и они разрыдались. Затем над толпой повисла мертвая тишина, только время от времени доносились крики чаек, свободно паривших над Темзой. Я вдруг осознала, что затаила дыхание, и резко выпустила воздух из легких, боясь, что начну задыхаться, как гончая после долгого бега.
Обнажая шею, Анна высоко вскинула голову, словно ее снова венчала корона святого Эдуарда[7], — как в тот день, когда ее короновали в Вестминстерском аббатстве. Потом Анна быстро стала повторять:
— Господи Боже, смилуйся надо мной, прими душу мою, Господи Боже…
У меня мелькнула мысль: думает ли она в лихорадке этих последних мгновений о малышке Елизавете? Я подавила резкий всхлип, подумав о том, что крошка никогда не сможет вспомнить, как выглядела ее мать. Я хотя бы успела немного повзрослеть, прежде чем моя мать умерла, — без сомнения, она была, как и Анна, убита, дабы другая женщина смогла завладеть ее мужем. И перед моими глазами поплыли воспоминания о смерти моей матери — смерти столь же ужасной, насильственной…
— Господи Боже, смилуйся надо мной, прими душу мою, Господи Боже, смилуй…
Палач взял лежавший на соломе длинный серебристый меч и нанес один молниеносный удар. Толпа вздохнула, кто-то пронзительно вскрикнул. Хрупкое тело Анны упало, залитое потоками крови, а палач показал толпе голову, еще шевелившую губами. Пораженная ужасом, я вдруг представила себе, что в самый последний миг она хотела крикнуть: «Господи Боже, смилуйся над дочерью моей!»
Глава вторая
Графство Девон близ Дартингтона,
4 апреля 1516 года
— Помилуй, Господи, душу ее. Умерла, — проговорил отец, обращаясь к нам обеим. — Боже милостивый, сжалься над ней.
— Мама! Мама! Проснись, ну пожалуйста, проснись! Возвращайся, пожалуйста! — Я звала ее не переставая, кричала, брызгала ей в лицо речной водой, до тех пор пока отец не встряхнул меня хорошенько за плечи.
— Прекрати! — приказал он.
На лбу у него залегли глубокие морщины, глаза остекленели от непролитых слез. Мы стояли на коленях в густой траве на берегу стремительной реки Дарт, где положили тело мамы, прикрыв его мокрым передником ее подруги Мод Викер, потому что мамина одежда почти полностью сгорела. Я не переставала кричать — громко, словно чайка над рекой, и тогда отец скомандовал:
— Довольно, Кэт! — В отличие от мамы, он очень редко звал меня ласковым кратким именем, сохранившимся с тех пор, когда я только начинала ходить и не могла еще выговорить свое полное имя. Эта скупая ласка почти успокоила меня, да только отец прибавил: — Тебе придется смириться и не с таким, поэтому крепись, девочка!
Но у меня не было сил, я не могла крепиться и задыхалась от отчаяния. Ах, если бы мы прибежали чуть раньше! Я присматривала за дочкой лорда Барлоу в Дартингтон-холле (мой отец отвечал за ульи его сиятельства), а когда вернулась домой, прибежал жестянщик из деревни и позвал нас. Мы с отцом помчались через пастбище к реке, и все время у нас над головой кружили чайки; их тревожные крики, казалось, предвещали беду.
Наконец я угрюмо затихла. Мои щеки стали мокрыми от слез. Отец погладил Мод по плечу, крепко сжал ей руку, потом выпрямился и отвел взгляд, понурив голову и неуклюже привалившись спиной к дереву. Почему он тогда выглядел подавленным, но не потрясенным? Его жена Сесилия Чамперноун, двадцати восьми лет от роду, разбила себе затылок, ее каштановые волосы были залиты кровью. Все ее тело было покрыто синяками и почернело, даже лицо — а ведь я лицом пошла в мать, мы были так похожи.
(И через много лет я время от времени вспоминала эту сцену и говорила себе, что мужчинам вообще свойственно быть стойкими в горе, но ведь и сам жестокосердый король Генрих проливал слезы скорби, когда умерла его третья жена, королева Джейн[8], и Уильям Сесил[9] рыдал, когда ушел из жизни его второй сын — даже не наследник.)
— Я… я просто никак не могу прийти в себя после всего этого, — проговорила Мод, обращаясь и к отцу, и ко мне. — Наверное, она задела юбками огонь в очаге. — Мод сидела на корточках в нескольких шагах от меня, заламывая руки. Ее промокшие юбки были перепачканы сажей и бурым речным илом, из голубых глаз, обрамленных длинными ресницами, на нежно-розовые щеки капала слеза за слезой. — Я шла к ней в гости, подошла уже к самому дому, и тут услышала крики. Потом Сесилия выскочила во двор — куда ж деваться. Мне думается, она пыталась сбить пламя и ударилась головой о каменный очаг. Видит Бог, я старалась помочь ей затушить огонь, катала ее по земле. Но она от боли и страха потеряла голову и помчалась к реке. А там ветрено, вышло только хуже. Я… Сесилия прыгнула в реку. Наверное, она умерла не от ожогов, а от того, что захлебнулась в воде, хотя я сразу же попыталась ее вытащить, — упокой, Господи, ее душу.
Отец невнятно пробормотал, что на все воля Божья. У меня же осталось убеждение, что, будь я тогда на месте, уж я бы затушила пламя.
В тот день что-то умерло во мне — говоря по правде, умерло мое детство. А было мне тогда десять лет. Я очень сердилась на Бога за его волю, а еще пуще на отца — за то, что он больше старался утешить Мод Викер, а не меня.